Изменить стиль страницы

В предисловии к «Натчезам» я рассказал, каким образом стараниями любезного г‑на де Тюизи рукопись была обнаружена в Англии *

Сочинение, откуда были извлечены «Атала», «Рене» и некоторые описания, включенные в «Гений христианства», не вовсе бездарно. Самый первый вариант был написан подряд, без деления на главы; путевые заметки, естественная история, драматическая интрига — все шло вперемешку; но существовал и другой вариант, разделенный на книги. В нем я не только упорядочил расположение материала, но и переменил литературный род, превратив роман в эпопею *

Юноша, громоздящий одни на другие идеи, выдумки, изыскания, впечатления от прочитанного, не может не создать произведения хаотического; однако молодость автора сообщает этому хаосу живительную силу.

Судьба подарила мне возможность, какой, пожалуй, не имел ни один сочинитель: тридцать лет спустя я перечел свою рукопись, к этому времени уже начисто забытую.

Мне грозила серьезная опасность. Обновляя свою картину, я рисковал приглушить ее краски; более уверенная, но менее свободная рука могла, убрав некоторые неправильности, лишить книгу юношеского пыла: следовало сохранить независимость и, так сказать, порыв, которых было исполнено мое сочинение; следовало сберечь пену на удилах молодого скакуна. Иные из страниц «Натчезов» я сегодня осмелился бы написать, лишь трепеща от страха, иные не стал бы писать вовсе, в частности письмо Рене из второго тома *.

Оно — образец моей ранней манеры и содержит в себе всего «Рене»: не знаю, что более безумное могли сказать все те Рене, что пришли мне на смену.

«Натчезы» открываются обращением к пустыне и ночному светилу, высшим божествам моей юности:

«Под сенью американских лесов воспою я пустынные песни, какие еще не доносились до слуха смертных; я поведаю о ваших несчастьях, о Натчезы! о народ Луизианы, от которого не осталось ничего, кроме воспоминаний! Разве горести безвестного жителя лесов имеют меньше прав на наше сострадание, чем бедствия прочих людей? Разве королевские усыпальницы в наших храмах трогают сердце больше, чем могила индейца под высоким дубом в его родном краю?

А ты, светоч размышлений, царица ночи, сделайся моей музой! Веди меня через неведомые просторы Нового Света и пролей свет на восхитительные тайны этих пустынь!»

Две стороны моей натуры смешались в этом странном сочинении, особенно в его первоначальном варианте. Здесь есть политические отступления и романтическая интрига, но сквозь рассказ постоянно пробивается песнь, исходящая из некоего неведомого источника.

ОКОНЧАНИЕ МОЕЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ КАРЬЕРЫ

Империи оставалось жизни два года — с 1812 по 1814 год; это время, о котором я уже кое-что сказал прежде, я употребил на разыскания по истории Франции и на отделку некоторых частей этих «Записок»; однако я не издал ни страницы. Деятельность моя на поприще поэзии и учености решительно прекратилась после выхода из печати трех моих главных книг — «Гения христианства», «Мучеников» и «Путешествия». Политические сочинения я стал писать лишь в эпоху Реставрации, тогда же началась всерьез и моя политическая деятельность. Итак, здесь кончается рассказ о моей литературной карьере, которой я отдал четырнадцать лет — с 1800 по 1814 год; увлекаемый течением времени, я забыл о ней и только в нынешнем 1831 году вспомнил о том, что оставил в прошлом.

Роль сочинителя далась мне, как вы могли убедиться, так же нелегко, как роль путешественника и солдата; здесь также было потрачено немало сил, выдержано немало сражений и пролито немало крови; на моем пути встречались не одни музы Кастальского ключа, что же до моей политической карьеры, то она была еще более бурной.

Быть может, и от моих садов Академа * останутся памятные обломки. С «Гения христианства» началась религиозная революция, имевшая целью побороть философический дух восемнадцатого столетия. Одновременно я готовил ту революцию, что грозит нашему языку, ибо не бывает обновления идей без обновления стиля. Создадут ли те, кто придут мне на смену, новые, доселе неизвестные формы искусства? Смогут ли потомки, оттолкнувшись от наших свершений, сделать шаг вперед, как двинулись вперед мы, оттолкнувшись от свершений наших предков? Или же существуют пределы, которые невозможно перейти, не нарушив самой природы вещей? Не об этих ли пределах напоминает разобщенность и дряхлость современных языков, а равно и суетность нынешнего поколения? Языки развиваются вместе с цивилизацией лишь до тех пор, пока не достигнут совершенства; в пору своего расцвета они некоторое время пребывают неизменными, а затем начинается падение без всякой надежды на новый взлет.

Ныне я приступаю к рассказу о начале своей политической карьеры; страницы эти, написанные в разные годы, уже готовы, и это придает мне чуть более уверенности. Вновь взявшись за работу, я страшился, как бы древний сын Урана * не превратил золотую лопатку каменщика, возводившего стены Трои *, в лопатку свинцовую. Все же мне кажется, что память моя, хранилище воспоминаний, не слишком часто подводит меня: разве веет от моих рассказов холодом старости? разве так уж велика разница между прахом, в который я попытался вдохнуть жизнь, и живыми людьми, которых я вывел перед вами, повествуя о своей ранней молодости? Годы мои служат мне секретарями; когда одному из них приходит черед умереть, он передает перо своему младшему брату, а я продолжаю диктовать: все они члены одной семьи и пишут похожим почерком.

Часть третья

{Книги девятнадцатая — двадцать первая представляют собою развернутое жизнеописание Наполеона; его включение в «Замогильные записки» Шатобриан мотивирует так: «Я начинаю разговор о моей политической карьере, но прежде мне следует рассказать о тех исторических событиях, о которых я умолчал ранее, ибо вел речь лишь о моих собственных трудах и приключениях, а эти события — дело рук Наполеона. Поэтому поговорим о нем; посмотрим, какое обширное здание возводилось в действительной жизни, независимой от моих грез»}

Книга двадцать вторая

9.

Заметки, превратившиеся впоследствии в брошюру «О Бонапарте и Бурбонах». — Я переселяюсь на улицу Риволи. — Великолепная французская кампания 1814 года

Во второй книге этих «Записок» сказано (речь идет о том времени, когда я возвратился из Дьеппа, где жил в изгнании): «Мне позволили вновь поселиться в моей Долине. Земля дрожит под пятой иноземных солдат: подобно древним римлянам, я пишу под грохот нашествия варваров. Днем я покрываю бумагу фразами столь же тревожными, что и события этого дня; ночью, когда эхо пушечных залпов затихает в пустынных лесах, я вновь окидываю взором мирные годы, покоящиеся в могиле, и возвращаюсь к воспоминаниям моего безмятежного детства».

Эти тревожные фразы, которые я записывал днем, представляли собою заметки, касающиеся тогдашних событий; соединенные под одной обложкой, они составили мою брошюру «О Бонапарте и Бурбонах». Я безмерно высоко ставил гений Наполеона и отвагу наших солдат, поэтому мысль о том, что Францию спасет нашествие чужеземцев, даже не приходила мне в голову: я полагал, что нашествие это, напомнив Франции об опасности, которой подвергает ее честолюбие Наполеона, поднимет мое отечество на борьбу, и спасение Франции станет делом рук самих французов. Руководствуясь этим убеждением, я и писал мои заметки; я хотел, чтобы наши политические собрания, в случае если бы мы остановили продвижение союзных войск и решились избавиться от великого властителя, сделавшегося губителем своей страны, знали, в чем искать спасения; прибежищем казалась мне власть, которой повиновались в течение восьми столетий наши предки, видоизмененная в соответствии с духом нынешнего времени: если гроза застает нас возле старого дома, мы укрываемся под его крышей, пусть даже он наполовину развалился.

Зимой 1813—1814 года я нанял квартиру на улицу Риволи, напротив решетки Тюильрийского сада, близ которой я узнал о смерти герцога Энгиенского. В ту пору здесь виднелись лишь своды, выстроенные правительством, да несколько отдельно стоящих домов, боковые стены которых покрывало каменное кружево штрабов *