Изменить стиль страницы

Штаты, возвращающие Франции революцию, которую та поддержала своим оружием; наконец, моя собственная судьба, моя девственная муза, которую я вверяю новой страсти, открытия, которые я надеюсь совершить на этих просторах, раскинувшихся позади узкой полоски чужой цивилизации: вот что волновало мой ум.

Мы отправились на поиски человеческого жилья. Бальзамические тополя и виргинские кедры, пересмешники и птица кардинал возвещали своим обликом и тенью, щебетом и опереньем, что мы находимся в незнакомых широтах. Полчаса спустя мы подошли к дому, похожему и на английскую ферму, и на креольскую хижину. Стада европейских коров паслись на выгонах, обнесенных изгородями, по которым прыгали полосатые белки. Чернокожие пилили дрова, белокожие трудились на табачных плантациях. Негритянка лет тринадцати-четырнадцати, почти нагая и красивая удивительной красотой, впустила нас за ограду; она была подобна юной Ночи. Мы купили маисовых лепешек, кур, яиц, молока и с бутылями и корзинами возвратились на судно. Я подарил маленькой африканке свой шелковый платок: так уж случилось, что первым человеческим существом, встреченным мною на земле свободы, стала рабыня.

Мы снялись с якоря и взяли курс на Балтимор: по мере приближения к порту водное пространство суживалось: морская гладь была неподвижна; казалось, мы поднимаемся по медленной реке, окаймленной улицами. Представший перед нами Балтимор стоял словно на берегу озера. За городом виднелся лесистый холм, у подножия которого строительство еще только начиналось. Мы пришвартовались к пристани. Я переночевал на корабле и сошел на землю лишь утром. Взяв свой багаж, я отправился на постоялый двор; семинаристы поселились в приготовленном для них доме, откуда им предстояло разъехаться по всей Америке.

{Судьба спутника Шатобриана по морскому путешествию англичанина Френсиса Туллока}

7.

Филадельфия. — Генерал Вашингтон

Лондон, апрель — сентябрь 1822 года

Балтимор, как и все прочие метрополии Соединенных Штатов, тридцать лет назад не был так велик, как ныне: это был маленький католический городок, чистый, оживленный, нравами и обществом очень близкий к европейскому. Я заплатил капитану за проезд и угостил его прощальным обедом. Я заказал место в stage-coach[54], трижды в неделю отправлявшемся в Пенсильванию. В четыре утра я сел в него — и вот я уже качу по просторам Нового Света.

Мы ехали по дороге, не столько проложенной, сколько проведенной по равнине: деревья и фермы встречались очень редко; климат напоминал французский, ласточки кружились над водой, как в Комбурге.

Ближе к Филадельфии нам стали попадаться крестьяне, идущие на рынок, кареты и наемные экипажи. Филадельфия показалась мне красивым городом; широкие прямые улицы, нередко обсаженные деревьями, пересекали его с севера на юг и с востока на запад. Делавэр течет параллельно улице, проходящей по его западному берегу. В Европе такая река считалась бы крупной: в Америке на нее никто не обращает внимания; берега ее низки и не слишком живописны.

Во время моего путешествия (1791) Филадельфия еще не простиралась до Скулкилла *; берега этого притока были поделены на участки, и лишь кое-где строились дома.

Вид Филадельфии скучен. Вообще протестантским городам Соединенных Штатов решительно недостает замечательных архитектурных сооружений: Реформация молода и не платит дани воображению, поэтому она редко возводит те купола, те воздушные нефы, те двойные башни, которыми древняя католическая религия увенчала Европу. Ни одно строение в Филадельфии, Нью-Йорке, Бостоне не возвышается над общей массой стен и крыш: это однообразие печалит взор.

Поначалу я поселился на постоялом дворе, а затем перебрался в пансион, где жили колонисты из Сан-Доминго и французы, которые покинули родину по причинам, отличным от моих. Земля свободы давала приют тем, кто бежал свободы: ничто так неопровержимо не доказывает благородства американских установлений, как добровольное бегство сторонников абсолютной монархии в царство неограниченной демократии.

Человек вроде меня, который прибыл в Соединенные Штаты, исполненный преклонения перед народами древности и, подобно Катону, искавший всюду первозданную суровость римских нравов, не мог не испытать разочарования, встречая повсюду роскошные экипажи, слыша легкомысленные речи, наблюдая неравенство состояний, бесчестность, царящую в банках и игорных домах, шум бальных и театральных зал. В Филадельфии я чувствовал себя словно в Ливерпуле или Бристоле. Жители города мне нравились: бледные квакерши в серых платьях и одинаковых шляпках казались красавицами.

В ту пору я относился к республикам с большим восхищением, хотя и полагал, что в современном мире они существовать не могут: я понимал свободу на манер древних, почитавших ее дочерью нравов в нарождающемся обществе, но свобода — дочь просвещения и многовековой цивилизации, возможность которой доказала парламентская республика, была мне неведома; дай ей Бог долгую жизнь! Нынче, чтобы быть свободным, человеку уже необязательно возделывать свой клочок земли, бранить науки и искусства, иметь нестриженые ногти и грязную бороду.

Когда я прибыл в Филадельфию, генерал Вашингтон был в отлучке *; мне пришлось прождать его с неделю. Он промчался мимо меня в карете, запряженной четверкой резвых лошадей. В те времена я воображал себе Вашингтона не иначе как Цинциннатом; Цинциннат в карете не слишком отвечал моим представлениям о республике 296 года по римскому летоисчислению. Диктатор Вашингтон виделся мне крестьянином, самолично погоняющим быков палкой и идущим за своим плугом. Однако, когда я явился к нему с рекомендательным письмом, он и вправду встретил меня с простотой, достойной древнего римлянина.

Дворец президента Соединенных Штатов представлял собою небольшой дом, ничем не отличающийся от соседних домов; у дверей ни охраны, ни даже слуг. Я постучал; вышла молоденькая служанка. Я спросил ее, дома ли генерал; она отвечала, что дома. Я сказал, что хотел бы передать ему письмо. Служанка спросила мое имя, трудное для английского слуха; не сумев запомнить его, она мягко пригласила: «Walk in, sir. Входите, сударь» — и пошла впереди меня по узкому коридору — непременной принадлежности английских домов: она проводила меня в приемную и попросила подождать.

Я не испытывал волнения: ни величие души, ни величина состояния не завораживают меня; я восхищаюсь первым, но оно не подавляет меня; вторая же внушает мне не столько почтение, сколько жалость: человеческому лику не дано смутить меня.

Через несколько минут вошел генерал: высокого роста, * наружности не столько благородной, сколько спокойной и холодной, он походил на свои портреты. Я молча протянул ему письмо; он сломал печать, пробежал глазами послание и, дойдя до конца, воскликнул: «Полковник Арман!» Именно так называл он маркиза де Да Руэри, и именно так маркиз подписал письмо.

Мы сели. Я кое-как изъяснил цель своего приезда. Он отвечал односложно то по-английски, то по-французски и слушал меня с некоторым удивлением; я заметил это и сказал с легкой досадой: «Во всяком случае, открыть северо-западный пролив легче, чем основать нацию, как это сделали вы».—«Well, well, young man!» Ладно, ладно, молодой человек!» — воскликнул он, протягивая мне руку. Он пригласил меня назавтра отобедать у него, и мы расстались.

Я не преминул воспользоваться приглашением. За столом нас было пятеро или шестеро. Разговор шел о Французской революции. Генерал показал нам ключ от Бастилии. Эти ключи, как я уже говорил, были не что иное, как игрушки, которые в те времена раздавали направо и налево. Тремя годами позже отправители слесарных изделий могли бы послать президенту Соединенных Штатов засов от камеры монарха, даровавшего свободу Франции и Америке. Если бы Вашингтон знал, как низко пали покорители Бастилии, он меньше дорожил бы своей реликвией. Не в кровавых оргиях таились серьезность и могущество Революции. В 1685 году, после отмены Нантского эдикта, чернь из Сент-Антуанского предместья разрушала протестантский храм в Шарантоне с таким же рвением, с каким разоряла в 1793 году церковь Сен-Дени.

вернуться

[54]

Почтовая карета, дилижанс (англ.).