Изменить стиль страницы

Осенними и зимними вечерами все было иначе. Когда ужин кончался и четверо сотрапезников переходили от стола к камину, матушка, кряхтя, устраивалась на обитом переливчатым сиамским шелком диване; перед нею ставили круглый столик со свечой. Мы с Люсиль садились у камелька: слуги убирали со стола и исчезали. Тут отец начинал прогуливаться взад-вперед по зале и ходил так до самой ночи. Он носил халат из белого ратина, вернее, своего рода пальто, какого я ни у кого никогда не видел. Лысоватую голову его венчал большой белый колпак, стоявший торчком. Зала была просторная, и, когда он отдалялся от очага, в тусклом свете единственной свечи его совсем не было видно; мы слышали только его шаги во мраке; потом он медленно возвращался к свету и постепенно выступал из тьмы, как призрак, в белых одеждах, белом колпаке, с длинным бледным лицом. Пока он был в другом конце залы, мы с Люсиль успевали тихо обменяться несколькими словами; когда он приближался, мы замолкали. Не останавливаясь, он спрашивал: «О чем это вы говорили?» — и шел дальше. Охваченные ужасом, мы ничего не отвечали; и весь вечер тишину нарушал лишь мерный шум отцовых шагов, вздохи матери да вой ветра.

Наконец башенные часы били десять: отец замирал на месте, словно та же пружина, что привела в действие молоточек часов, остановила его шаги. Он вынимал свои карманные часы, заводил их, брал тяжелый серебряный канделябр с большой свечой, на минутку заглядывал в западную башенку, затем возвращался и, по-прежнему с канделябром в руке, шел в свою спальню, примыкавшую к восточной башенке. Он проходил мимо нас с Люсиль: мы целовали его и желали ему спокойной ночи. Он молча подставлял свою сухую впалую щеку и скрывался в башне, двери которой с шумом захлопывались.

Стряхнув колдовские чары, мать и мы с сестрой, цепеневшие в присутствии отца, возвращались к обычной жизни. Первым следствием разрушения чар становилась наша говорливость. Чем более гнетущим было молчание, тем охотнее спешили мы наверстать упущенное.

Когда поток слов иссякал, я звал горничную и провожал мать и сестру в их покои. Они просили меня заглянуть под кровати, в камин, за двери, обойти соседние лестницы, проходы и коридоры и лишь после этого отпускали спать. Они помнили всех воров и привидения, которые, по преданию, водились в Комбурге. Слуги рассказывали, что некий граф де Комбург с деревянной ногой, умерший триста лет назад, иногда бродит по замку, и они встречали его в лестничной башенке; порой, говорили они, его деревянная нога разгуливает одна в сопровождении черного кота.

4. Моя башня

Монбуассье, август 1817 года

Разговоры о призраках занимали мою матушку и сестру во все время отхода ко сну: обе ложились в постель, умирая от страха; я взбирался на свою вышку; кухарка удалялась в толстую башню, а слуги спускались в подземелье.

Окно моей башенки выходило во внутренний двор; днем мне открывался вид на противоположную куртину, где сквозь камни пробивался листовик, а в одном месте росла дикая слива. Несколько стрижей, которые летом с криками влетали в щели между камнями, были единственными моими товарищами. В безлунные ночи я видел в окне только маленький клочок неба, на котором светились несколько звезд. Если же на небосклоне показывалась луна, лучи ее перед заходом дотягивались сквозь ромбовидные окна до моей кровати. Совы, перелетая с башни на башню, то и дело заслоняли от меня луну, и тени их крыльев рисовали на моих занавесях движущиеся узоры. Живя на отшибе, у входа .на галереи, я жадно ловил все ночные шорохи. Иногда ветер словно бежал легкими шагами; порой у него вырывались стоны; внезапно дверь моя сильно сотрясалась, из подземелья доносился вой, немного погодя шум затихал, но вскоре повторялся снова. В четыре часа утра голос хозяина замка, из-под вековых сводов призывавший слугу к себе, казался голосом последнего ночного призрака. Этот голос заменял мне нежные звуки музыки, которыми отец Монтеня будил своего сына.

Упорство, с каким граф де Шатобриан заставлял ребенка спать одного в высокой башне, могло иметь печальные последствия, но мне оно принесло пользу. Суровое обращение воспитало во мне храбрость взрослого мужчины, не лишив меня живого воображения, которое хотят отнять у нынешней молодежи. Меня не убеждали, что привидений не существует, — меня принудили их не бояться. Когда, отец с иронической улыбкой спрашивал: «Неужто г‑ну шевалье страшно?» — я был готов лечь спать рядом с покойниками. Когда добрейшая матушка говорила мне: «Дитя мое, на все воля Божия: вам нечего бояться злых духов, покуда вы чтите Господа» — это успокаивало меня больше, чем все философские доводы. Я одержал над своими страхами победу столь решительную, что ночные ветры, домовничающие в моей необитаемой башне, сделались всего-навсего игрушкой моей фантазии и крыльями моих грез. Мое разыгравшееся воображение, повсюду искавшее пищи и нигде не находившее ее вдоволь, готово было поглотить небо и землю. Пришел черед описать это состояние духа. Возвратившись к своей молодости, я пытаюсь изобразить себя таким, каким был тогда и каким, несмотря на перенесенные муки, уже не являюсь, о чем, быть может, и сожалею.

5.

Переход от детства к зрелости

Не успел я вернуться из Бреста в Комбург, как в существовании моем произошел переворот: ребенок исчез и место его занял мужчина со своими короткими радостями и долгими горестями.

Поначалу в ожидании подлинных страстей все во мне обращалось в страсти. Когда после безмолвного обеда, где я не смел раскрыть рта ни для того, чтобы сказать слово, ни для того, чтобы проглотить кусок, мне удавалось ускользнуть, восторгу моему не было предела: если бы я сразу бросился вниз по ступеням, то непременно сломал бы шею. Стоило мне добраться до Зеленого двора или до леса, как я принимался бегать, прыгать, скакать, дурачиться, тешиться, и это длилось до тех пор, покуда я не падал без сил, с бьющимся сердцем, упоенный забавами и свободой.

Отец брал меня с собой на охоту. Любовь к охоте, завладевшая всем моим существом, доходила до исступления; перед глазами у меня по сей день стоит поле, где я убил моего первого зайца. Осенью мне часто случалось по четыре-пять часов простаивать по пояс в воде, подстерегая на берегу пруда диких уток; я и поныне не могу равнодушно смотреть, как собака делает стойку. Впрочем, к моему первому пылкому увлечению охотой примешивалась любовь к независимости: прыгать через рвы, вдоль и поперек исхаживать поля, болота, вересковые заросли, бродить с ружьем вдали от людей, ощущая себя сильным и одиноким, — тут я был в своей стихии. Иной раз я забирался так далеко, что уже не держался на ногах и лесникам приходилось нести меня домой на носилках из веток.

Однако скоро радости, доставляемые охотой, наскучили мне; меня снедала жажда счастья, которой я не мог ни умерить, ни понять; в уме моем и в моей душе воздвиглись два пустых храма; никто еще не знал, на какой алтарь будут здесь приносить жертвы, какому богу поклоняться. Я рос бок о бок со своей сестрой Люсиль; наша жизнь и наша дружба были нераздельны.

6.

Люсиль

Люсиль была девушка статная, редкой красоты, но чересчур серьезная. Бледное лицо ее обрамляли длинные черные волосы; она часто смотрела на небо или озирала все вокруг взглядом, полным то печали, то огня. Все в ней — походка, голос, улыбка, облик — было исполнено мечтательности и страдания.

Мы с Люсиль ничем не могли помочь друг другу. Когда мы говорили о мире, то только о том, который носили в себе и который весьма мало походил на мир, нас окружающий. Она видела во мне своего защитника, я видел в ней свою подругу. Ее одолевали приступы мрачных мыслей, которые мне нелегко было рассеять: в семнадцать лет она оплакивала ушедшую молодость; она хотела заживо похоронить себя в монастыре. Все тревожило, огорчало, ранило ее: она месяцами терзалась невысказанной мыслью, несбыточной мечтой. Я часто заставал ее грезящей наяву — она сидела, уронив голову на руки, неподвижная, окаменевшая; казалось, бодрствовало в ней одно лишь сердце; жизнь ее не проявлялась вовне; даже грудь не вздымалась. Позой своей и печальной красой она походила на Ангела смерти. Я пытался ее утешить, но мгновение спустя неизъяснимое отчаяние охватывало меня.