Нынче итальянки щеголяют прическами из собственных волос, очаровательно кокетливыми у женщин из народа.
Судья-путешественник де Бросс писал свои портреты и картины в манере Вольтера, с которым у него вышла комическая распря из-за клочка земли *. Де Бросс не один раз вел беседу с принцессой Боргезе, сидя на краешке ее постели. В 1803 году я видел во дворце Боргезе другую принцессу — Полину Вонапарт, которая, подобно своему брату, опочила, одержав множество побед! Рафаэль, будь она его современницей, изобразил бы ее в виде одного из тех амуров, что опираются на спины львов, украшающих стены виллы Фарнезина, и сходное томление погубило бы художника и его модель. Сколько цветов увяли уже в тех степях, где бродили мои герои *: святой Иероним и святой Августин, Евдор и Цимодоцея!
Англичане на площади Испании, какими их нарисовал де Бросс, очень похожи на тех, которых мы видим сегодня, — они держатся друг за друга, галдят, взирают сверху вниз на простых смертных, а после отправляются в свои рыжие лондонские трущобы, даже не взглянув на Колизей. Де Бросс удостоился чести быть представленным Якову III *:
«Старшему из сыновей претендента около двадцати лет, младшему пятнадцать. От людей, близко с ними знакомых, я слыхал, что старший куда лучше младшего и больше любим домашними; у него доброе сердце и отважный нрав; он с трудом переносит свое положение и если не сможет рано или поздно переменить свою судьбу, то не от недостатка храбрости. Мне рассказали, что когда испанцы вели войну за Неаполитанское королевство, принц, тогда еще отрок, отправился в плавание, чтобы принять участие в осаде Гаэты; он стоял на палубе, и шляпа его свалилась в воду. Ее хотели подобрать. „Не стоит, — отвечал принц, — рано или поздно мне придется отправиться за ней самому“».
Де Бросс утверждает, что если принц Уэльский что-либо предпримет, его ждет неудача, и объясняет, почему. Выказав немалую удаль, Карл Эдуард, носивший имя графа Альбани, вернулся в Рим; отец его умер; сам он женился на принцессе Штольберг-Гедерн и обосновался в Тоскане. Не знаю, правда ли это, но, по словам Юма, в 1753 и 1761 годах он тайно посетил Лондон, присутствовал на коронации Георга III и сказал человеку, узнавшему его: «Меньше всего я завидую тому, из-за которого поднят весь этот шум».
Брак претендента не был счастливым *; графиня Альбани бросила его и поселилась в Риме: там с нею познакомился другой путешественник, Бонш-теттен; на склоне лет бернский дворянин рассказывал мне в Женеве, что хранит письма юной графини Альбани.
Альфьери впервые увидел жену претендента во Флоренции, и она навеки завладела его сердцем. «Прошло двенадцать лет, — говорит он, — но и сейчас, когда, достигнув жалкого возраста, лишенного иллюзий, я пишу весь этот вздор, я чувствую, что, хотя каждый день отнимает у нее еще одну частицу бренной красоты — единственного очарования, над которым она не властна, я с каждым днем люблю ее все сильнее. Рядом с нею сердце мое делается возвышеннее, великодушнее и нежнее, но мало этого; осмелюсь сказать, что и с ее сердцем благодаря моей поддержке и ободрению свершается то же самое».
Мне случалось видеть г‑жу Альбани во Флоренции; время произвело на нее действие, противоположное обычному; как правило, с возрастом на лице существа, принадлежащего к древнему роду, проступает печать этого благородного происхождения: графиня Альбани, полная женщина с невыразительным лицом, имела вид самый заурядный. Она походила на состарившуюся матрону с полотна Рубенса. Мне досадно, что сердце это, лишившись поддержки и одобрения Альфьери, вынуждено было искать иной помощи *. Напомню здесь отрывок из моего письма к г‑ну де Фонтану о Риме:
«Знаете ли вы, что графа Альфьери я видел единственный раз в жизни, и угадаете ли, как именно? В гробу: мне сказали, что он почти не изменился, выражение его лица было благородным и серьезным, смерть, без сомнения, лишь прибавила ему суровости; гроб был чуть короток, голову покойника опустили на грудь, отчего облик его стал грозен».
Нет ничего печальнее, чем перечитывать под старость строки, написанные в юности: то, что тогда было настоящим, теперь ушло в прошлое.
В 1803 году в Риме мне случилось видеть мельком последнего из Стюартов — семидесятидевятилетнего Генриха IX, кардинала Йоркского. Он имел слабость принять от Георга III пенсию: вдова Карла I тщетно молила Кромвеля об этой милости. Так, навсегда утратив трон, род Стюартов угасал еще сто девятнадцать лет. Трижды изгнанники-претенденты передавали по наследству призрак короны: они были умны и отважны; чего же им недоставало? милости Господней.
Впрочем, вид Рима утешил Стюартов; среди этих бесконечных руин их собственная судьба предстала лишь мелким происшествием, обломком тонкой колонны посреди гигантской свалки. Покидая мир, Стюарты имели и другое утешение: на их глазах рушилась старая Европа, вслед за ними карающий рок обратил во прах других королей, в их числе Людовика XVI, предок которого отказал в убежище потомку Карла I *; а Карл X умер в изгнании в том же возрасте, что и кардинал Йоркский! а его сын и внук блуждают по земле, не имея пристанища!
Путевые записки Лаланда, посетившего Италию в 1765—1766 годах, до сих пор остаются одним из самых лучших и точных описаний римского искусства и римских древностей. «Я люблю читать историков и поэтов, — говорит он, — но вполне насладиться их творениями можно, лишь ступив на ту землю, по которой они ходили, лишь взойдя на те холмы, которые они живописали, лишь увидев течение рек, которые они воспевали». Сказано не так уж плохо для астронома, питавшегося акридами.
Дюкло *, почти столь же тощему, что и Лаланд, принадлежит следующее тонкое наблюдение: «Театральные пьесы разных народов дают достаточно ясное представление об их нравах. Слуга Арлекин, главный герой итальянских комедий, всегда голоден — такая уж у итальянцев жизнь. Слуги в наших комедиях, как правило, пьяницы, чему виной беспутство, но не нищета».
Выспренние восторги Дюпати * ничуть не лучше сухих отчетов Дюкло и Лаланда, однако ему удалось живо передать впечатление, производимое Pимом; книга его, светящая отраженным светом, свидетельствует, что красноречие описательного стиля родилось под влиянием Руссо, вдохнувшего в слово spiraculum vitae 24. Дюпати близок к той новой школе, которая вскоре заменила вольтеровскую правдивость, ясность и естественность чувствительностью, темнотой и манерностью. Тем не менее за жеманными словечками Дюпати скрываются здравые суждения: он почитает причиной долготерпения римского народа преклонные лета его многочисленных правителей. «Для римлянина, — говорит он, — папа — это царь, стоящий на пороге смерти».
На вилле Боргезе Дюпати ждет наступления ночи: «Последний солнечный луч угасает на челе одной из Венер». Лучше не сказали бы и нынешние поэты. Он прощается с Тиволи: «Прощай, долина! Я чужестранец, я не житель твоей прекрасной Италии. Я никогда не увижу больше здешних краев, но, быть может, мои дети, пусть не все, но некоторые, однажды попадут сюда: пред-, стань перед ними такой же прелестной, какой предстала ты перед их отцом», Некоторые из детей эрудита и поэта посетили Рим и могли увидеть, как последний солнечный луч угасает на челе «Праматери Венеры» Дюпати *.
Не успел Дюпати покинуть итальянскую землю, как на нее ступил Гёте. Приходилось ли президенту Бордоского парламента слышать когда-либо имя Гёте? А между тем это имя до сих пор помнят на итальянской земле, начисто забывшей имя Дюпати. Не то чтобы я горячо любил мощный гений немецкого поэта; певец материи оставляет меня равнодушным; Шиллера я воспринимаю: сердцем, Гёте — умом. Попав в Рим, Гёте пришел в восхищение от Юпитера; и восхищение это выразилось в прекрасных словах *, — таково мнение превосходных критиков, и я с ним не спорю, однако сам я предпочитаю олимпийскому богу Бога, распятого на кресте. Тщетно пытаюсь я распознать в человеке, прогуливающемся по берегу Тибра, сочинителя «Вертера»; я узнаю его только в одной фразе: «Нынешняя моя жизнь подобна юношеской грезе; мы увидим, суждено ли ей сбыться, или она, подобно многим другим, окажется лишь пустым мечтанием».