Изменить стиль страницы

Я с тем большим удовольствием рассказала об этом случае, что он делает честь и просительнице, и удовлетворившему просьбу министру: ее благородная доверчивость достойна его благородного милосердия».

Поступок мой не заслуживает тех чрезмерных похвал, которых удостоила его г‑жа д’Абрантес, однако, поскольку рассказ ее об Аббеи-о-Буа нуждается в дополнениях, я расскажу о том, что она забыла или опустила.

Капитан Роже, подобно Кудеру, был приговорен к смерти. Пытаясь спасти его, г‑жа Рекамье попросила меня о помощи. За этого соратника Карона хлопотал также Бенжамен Констан, вручивший брату приговоренного следующее письмо к г‑же Рекамье:

«Непростительно с моей стороны, сударыня, снова докучать вам, но не моя вина, что у нас так часто приговаривают к смертной казни. Письмо это вручит вам брат несчастного Роже, осужденного на смерть вместе с Кароном. Дело тут самое отвратительное и самое известное *. Лишь только г‑н де Шатобриан услышит это имя, он все поймет. Он имеет счастье быть украшением нынешнего министерства, и притом единственным из министров, кто еще не пролил крови. Не стану продолжать: остальное доскажет ваше сердце. Прискорбно, что мне вечно случается писать вам по столь печальным поводам, но вы простите мне, я знаю, и прибавите еще одного несчастного ко всем тем бесчисленным страдальцам, которые обязаны вам своим спасением.

С бесконечной нежностью и уважением Б. Констан.

Париж, I марта 1823 года».

Выйдя на свободу, капитан Роже поспешил засвидетельствовать признательность своим спасителям. Я, по обыкновению, проводил вечер у г‑жи Рекамье: внезапно на пороге появляется этот офицер. С южным акцентом он говорит: «Без вашего заступничества голова моя скатилась бы на эшафот». Мы пришли в изумление, ибо давно забыли о своем благодеянии; он же, покраснев, как рак, возмущенно твердил: «Неужели вы не помните?.. Неужели вы не помните?..» Напрасно пытались мы оправдаться, принося тысячу извинений за нашу забывчивость: он удалился, гневно бряцая шпорами, разъяренный так сильно, как будто мы не спасли его, а погубили.

В ту же самую пору Тальма попросил г‑жу Рекамье свести его со мной; ему требовался совет относительно нескольких стихов из «Отелло» Дюсиса, которые ему запретили произнести со сцены в первозданном виде. Отложив в сторону донесения послов, я бросился к г‑же Рекамье и провел целый вечер с Росцием наших дней за переделкой злополучных стихов: он предлагал мне вариант, я ему — другой, мы рифмовали кто во что горазд; уединяясь то у окна, то в уголке, мы так и сяк расставляли слова в полустишиях. Мы спорили до хрипоты о смысле и благозвучии строк. Забавное, должно быть, зрелище представляли мы оба: я, министр Людовика XVIII, и он, Тальма, король сцены, — когда, позабыв, кто мы такие, послав к черту цензуру и всех сильных мира сего, состязались в остроумии. Но если Ришелье, натравив Густава Адольфа на Германию *, мог ставить на театре трагедии собственного сочинения, отчего я, скромный министр, не мог, отправив нашу армию защищать в Мадриде независимость Франции, заняться чужими трагедиями?

Герцогиня д’Абрантес, которую я проводил в последний путь в церкви квартала Шайо, описала гостиную г‑жи Рекамье; мне осталось рассказать о спальне. Две маленькие комнатки разделял темный коридор. Я утверждал, что в этой прихожей мягкое освещение. Книжный шкаф, арфа, пианино, портрет г‑жи де Сталь и вид Коппе в лунном свете — вот все украшения этого святилища; на окнах стояли горшки с цветами. Когда под вечер, взобравшись на четвертый этаж и с трудом переводя дух, я входил в келью и бросал взгляд в окно, душу мою переполнял восторг: внизу расстилался монастырский сад — зеленая клумба, посреди которой кружили монахини и пансионерки. Верхушка акации заглядывала в окно. Острые шпили колоколен устремлялись к небу, а на горизонте виднелись севрские холмы. Заходящее солнце золотило пейзаж и освещало комнату. Г‑жа Рекамье сидела за пианино; колокола вызванивали «Angélus» *, и голос их, «подобный плачу над умершим днем», il giorno pianger che si muore *, смешивался с последними тактами мольбы к ночи из «Ромео и Джульетты» Штейбельта*. Птицы засыпали на поднятых оконных жалюзи, сквозь шум и суматоху большого города я прозревал где-то вдали тишину и уединение.

Даруя мне эти мирные часы, Господь вознаграждал меня за все пережитые мною часы волнений; я провидел грядущий покой — средоточие моих верований и упований. Снаружи меня одолевали тревожные политические новости или отвратительная неблагодарность сильных мира сего, а здесь, в этом убежище, ко мне возвращалась безмятежность души — казалось, будто после скитаний по раскаленной пустыне я попадал в прохладную лесную сень. Я обретал покой подле женщины, которая дышала покоем, но не равнодушием, ибо знала глубокие привязанности. Увы! люди, которых я встречал у г‑жи Рекамье, Матье де Монморанси, Камиль Жордан, Бенжамен Констан, герцог де Лаваль, последовали за Энганом, Жубером, Фонтаном — ушедшими членами ушедшего общества. На их место встали новые, молодые друзья — юная поросль древнего, но бессмертного леса. Я прошу их, прошу г‑на Ампера, который прочтет эти строки, когда меня не станет, я молю их всех сохранить обо мне хотя бы смутное воспоминание: я вверяю им нить моей * жизни, которая вот-вот соскользнет с веретена Лахезис. Лишь мой неразлучный спутник г‑н Балланш присутствовал и при начале, и при конце моего жизненного странствия; на его глазах возникали и прекращались по воле времени мои привязанности, на моих глазах Рона уносила вдаль его увлечения: реки всегда подмывают свои берега.

Несчастья моих друзей не единожды отягощали меня, и я никогда не уклонялся от священной ноши: ныне мне воздается за это сторицей; глубокое чувство помогает мне сносить невзгоды, тем более тяжкие, что число их постоянно растет. Чем ближе подхожу я к могиле, тем явственнее ощущаю, что все, чем я дорожил в жизни, воплотилось в г‑же Рекамье, что к ней всегда тянулась моя душа. Воспоминания разных лет, грезы и явь смешались, переплелись, перепутались, и эта смесь очарования и тихой грусти приняла зримый облик г‑жи Рекамье. Она — владычица моих чувств, что же до счастья, покоя и благоденствия, они волею небес ожидают меня там, куда призывает меня долг *.

Я следовал за г‑жой Рекамье по тем тропам, которых эта странница едва касалась своею легкою стопой; вскоре мне предстоит опередить ее в ином странствии. Прогуливаясь по этим «Запискам», осматривая храм, который я спешу окончить, она набредет на часовню, ей посвященную; возможно, эта усыпальница придется ей по нраву: в ней запечатлен ее образ.

Книга тридцатая

{Шатобриан, назначенный послом в Риме, направляется в Италию; его путевой дневник; письма г‑же Рекамье из Рима с изображением тамошней жизни; римские кардиналы и дипломаты }

6.

Художники старые и новые

В 1822 году, в бытность мою французским послом в Англии, я влекся к местам и людям, виданным мною в Лондоне в 1793 году; в 1828 году, став французским послом при папском дворе, я поспешил обойти дворцы и руины, которые видел в Риме в 1803 году, и справиться о людях, которых знал в ту пору; дворцов и руин я нашел предостаточно, людей — совсем мало.

Во дворце Ланчелотти, который прежде нанимал кардинал Феш, нынче живут его истинные владельцы — князь Ланчелотти и его супруга, дочь князя Массимо. Дом на площади Испании, где жила г‑жа де Бомон, сломали. Что же до самой г‑жи де Бомон, она покоится в своем последнем приюте, и я вместе с папой Львом XII прочел молитву на ее могиле.

Не было уже на свете и Кановы. Я дважды посетил его мастерскую в 1803 году; он принял меня со стекой в руке. С самым простодушным и приветливым видом он показал мне огромную статую Бонапарта, а также Геракла, убивающего Лика: он жаждал доказать, что способен выразить в камне силу, но даже и в этих творениях резец его отказывался исследовать анатомию; нимфа против воли творца сохраняла пышные формы, а из-под старческих морщин проступали черты Гебы. Мне довелось знать лучшего скульптора моего времени; подобно Гужону *, он погиб, сорвавшись с лесов; смерть без устали вершит свою вечную Варфоломеевскую ночь и разит нас своими стрелами.