Изменить стиль страницы

Приносит хозяйка стружек. Зажигать берусь сам. Присел возле дверцы, чтоб не видели моего лица, но узнали, что на нем написано. Беру спички, а у самого руки и ноги дрожат… Чиркнул спичку. Погасла. Чиркнул сразу две. Поднес к золотистым завитушкам сосновых стружек. Прикрыл дверцу и сижу, не в силах пошевелиться.

Вдруг в щелке блеснул огонек, и вскоре дверца задрожала, запела: «Др-р-р!» Потянуло, значит. Я так облегченно вздохнул, словно кончились на этом все мои беды. Поднимаюсь не спеша. Голова кружится, и чувствую, что устал я за эту минуту больше, чем за всю войну. Стою, руки вытираю. А хозяин косится на батрака и ворчит:

— Я ж говорил, что человеку не первый раз!

По случаю удачного окончания работы хозяйка внесла стол в новую комнату, зажгла керосиновую лампу и поставила бутылку самогона к ужину. Этого противного зелья не брал я в рот ни до того, ни после. Сидим, вечеряем. А в дом еще и еще приходят люди, которым нужны печи. Очередь за мной уже человек тридцать, до самой зимы хватит работы.

Первой пришла солдатка Векла. Муж ее в Красной Армии. А она осталась тут с двумя детьми, как овечка с ягнятами в волчьей стае.

Я как только понял, кто она такая, сразу решил — сделаю ей первой, может, что разузнаю про банду — не от нее, так от детей. Ее мальчишка учился при Советах в пятом, а девочка в третьем классе.

Но хозяева, как узнали о моем намерении первой делать печку этой женщине, замахали руками:

— Не надо ей совсем печку, она советка, пусть ее батько Сталин греет.

И оба стали уговаривать меня завтра пойти к дядьке Охриму. Они согласны даже Федю послать в подручные, раз он так хорошо мне помогает. Сами и оплатят ему этот день.

А я еще днем видел того дядьку. Идет мимо окна, тихо так, вразвалку, белый, жирный, как откормленный гусь. Голова бритая, и только с макушки свисает черная прядь, оселедец, как называли в старину. Правда, этот оселедец еще не закручивался рогом вокруг уха, как у Тараса Бульбы, но все равно смешно. Я еще подумал: что за чучело забрело в наш двадцатый век из далекой Запорожской Сечи.

И теперь, когда хозяева стали так горячо ходатайствовать за дядьку Охрима, я спросил, почему они так для него стараются, что он, староста немецкий или полицай? Иван махнул рукой:

— Никакой не староста, просто так, добрый человек. Да вы не того… Охрима у нас все уважают. Ему нельзя отказывать.

Чтоб не навлекать на себя подозрения, я решил утром пойти к этому «доброму человеку».

Пользуясь удачным моментом, я решил узнать что-нибудь о моем юном помощнике и спросил:

— А Федю из дому отпустят к дядьке Охриму? Это недалеко?

— Его там держать некому. Мать троих все равно не прокормит. А отец Федьки где-то уже за Уралом.

Я удивленно спросил, почему так далеко.

— Он же в Красной Армии.

— А что, немцы уже до Урала дошли? — спрашиваю как можно наивней.

— Давным-давно! — лениво махнув рукой, сказал Иван как о чем-то пропащем. — Теперь железная армия Гитлера домолачивает большевиков где-то в краю белых медведей.

— Да я что ж, со своею глухотой ничо не знаю, как оно там. Жду себе, чтоб скорее кончилось… — ответил я. А сам, конечно, знал и о разгроме немцев под Москвой. И перед самым уходом на это задание слышал сообщение Совинформбюро о том, какая битва завязывается у Сталинграда.

Из того, с каким злорадством говорил Иван о «молотьбе» за Уралом, я окончательно понял, что он наш враг. Но мне-то нужен был не просто враг Советской власти, а главарь банды или его помощник…

И вот я у дядьки Охрима. Сам этот дядько не помогал мне, как первый хозяин, хотя он не старше Ивана. Кирпич носили и раствор делали мы с Федей. А хозяин войдет, посидит за столом, надымит своим трескучим табачищем из огромной черной люльки и уйдет.

Здесь я работал уже смелее, увереннее, хотя и понимал, что мастер из меня еще не ахти какой. И мне казалось, что дядько Охрим это видит.

«Вот где пригодилась бы мне месячная практика в работе с отцом!» — в который раз подумал я с великой горечью.

Дядьке Охриму я, как и первому хозяину, надеялся сделать печку за два дня, но хозяйка начала выдумывать: то духовку, то еще какие-то отдушины, которых я никогда в печках и не видывал. Потом захотела еще и плиту вмазать в середину голландки. Такие сооружения я встречал. У нас, помню, дома был такой комбайн — и духовка, и плита, и даже вытяжка для пара. Но я считал это сооружение секретом фирмы моего бати и не знал, может ли простой смертный постичь всю эту сложную механику. Ни за что не стал бы возиться с проклятой духовкой да плитой, не будь это партизанским заданием!

Выслушал я хозяйку, сел на пороге и задумался. И тут пришел мне на память немецкий танк, в который мы с дружком забрались в начале войны. Танк остался на поле боя. Мы влезли в него ночью, выбросили оттуда убитых фашистов, сидим, смотрим на всякие там приборы да рычаги, глазами хлопаем. Друг мой хорошо знал только бабушкину швейную машину, которую освоил в раннем детстве. А я прекрасно ездил на велосипеде. Однако за два часа мы поняли сложную механику танка, завели и поехали по изрытому траншеями полю. Танк разбежался так, что, видим, никакой силой его не остановишь, а уже совсем близко речка. И тут мы нашли, чем его тормозить и как повернуть. Так и загнали тот танк к нашим.

И вот теперь передо мною такая же сложная механика — голландка с плитой, духовкой и двумя отдушинами из орудийных гильз. Крепость Измаил, и только! Долго я думал, как взять эту крепость. Наконец сделал макет из кирпича, без раствора. Примостил плиту, духовку. Позвал хозяйку. Глянула она и от радости в ладоши хлопнула:

— Оце ж так!

Макет отнял у меня полдня. Я с тоскою понял, что работы мне хватит на три дня. Зато буду делать уверенно.

Возвел я это сооружение лишь на третий вечер. Устал до того, что кирпичи из рук валятся. А про банду ни слова. Стою на табуретке, последний карниз выкладываю, с собачьей тоской посматриваю на заходящее солнце и думаю: «Хорош! Товарищи мои бьют фашистов, пускают вражеские поезда под откос, одним словом, воюют день и ночь, а я бандитам печи делаю. Может, сложу самому главарю, а так ничего и не узнаю!»

И такая взяла меня досада, что согласился делать сперва этому жирному прокуренному борову, а не жене красноармейца, — себя ненавижу за малодушие, да и на хозяина кошусь, как на врага.

Дядько Охрим почему-то все больше казался мне хитрой бестией. Особенно не нравился его взгляд. Лицо у него большое, лоснящееся, как переспелая тыква. А глаза маленькие, юркие, как мыши, притаившиеся под черными кустиками бровей. Глянет он на человека этими колючими мышастыми глазами, и кажется, что в чем-то тебя заподозрил, в чем-то уличил.

Я старался не смотреть в эти подозрительные глаза. И решил, как только закончу здесь печку, сразу же уйду к той солдатке и выспрошу, что за тип этот Охрим.

Последний луч заходящего солнца уже догорал на окне, когда в комнату вбежал взлохмаченный, чем-то очень взбудораженный парень. Остановился у порога, потому что на пути стояло корыто, из которого Федя выскребал остатки раствора.

— Савка, что там стряслось? — спросил Охрим хриплым басом.

Изогнувшись и таинственно махнув рукой, Савка позвал хозяина:

— Дядько Охрим, скорей!

Охрим лениво повторил свой вопрос, что случилось. Но парень, прикрыв себе пальцем рот, кивнул на меня и на Федю, мол, нельзя говорить при посторонних. Хозяин успокаивающе махнул черной трубкой:

— Говори тихонько. Один глухой, а другой дурной, еще не поймет.

Меня как морозом прошибло. Вот где пригодилась моя «глухота»! Крепко держу кирпичик, двигаю его туда-сюда по карнизу, а сам слушаю и ушами и затылком.

Савка все же не решался раскрывать свой секрет даже дурному, как Охрим назвал Федю, и, перешагнув через корыто с раствором, он подошел к столу и прошептал:

— Там партизаны.

— Сколько их? — спросил дядько Охрим все тем же хрипящим голосом, видно не считая нужным шептаться. — Что делают?