Изменить стиль страницы

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

На следующее утро, едва проснувшись, Мудрец побежал к Оуяну, но тот уже ушел. Мудрец выдвинул ящик стола и облегченно вздохнул: нож был на месте.

Он взял его, спрятал у себя под кроватью, умылся, оставил Ли Шуню деньги для рикши и отправился в банк «Небесное совершенство», к Мо Да–няню.

Мо Да–няня он тоже не застал. Мудрец понурившись вернулся в пансион, чтобы поговорить с У Дуанем, но этот новоиспеченный чиновник умел теперь рассуждать только о проблемах бюрократического мира.

Мудрец пошел к себе и лег. У него перед глазами все время стояла одна и та же картина: Оуян, скрежеща зубами, бросает нож в ящик стола.

Последний раз Мудрец размышлял зимой, в тот день, когда шел снег. С тех пор у него, по существу, не возникало причин для серьезных раздумий, и вот сейчас Оуян дал ему для них пищу. Будь Мудрец французом, способным рискнуть жизнью ради женщины, он, без сомнения, постарался бы покончить с Ли Цзин–чунем, своим удачливым соперником. Но он был не французом, а китайцем. Конечно, он мог бы толкнуть на это убийство Оуяна, но Мудрец, к счастью, еще не окончательно потерял совесть и если делал какие–нибудь пакости, то лишь по наущению других. Ректора он связывал и избивал профессоров только для того, чтобы позабавить приятелей и заслужить их похвалу, — для настоящей схватки ему не хватало смелости. Возможно, что ради настоящего дела он и решился бы пожертвовать собой, но приятели были способны вдохновить его лишь на дутую храбрость и сомнительную славу.

Мудрец ни за что не вызвал бы Ли Цзин–чуня на дуэль, если бы даже тот действительно отбил у него любимую девушку, потому что всегда побаивался Ли Цзин–чуня, и в этой боязни сквозила частица уважения. Кроме того, он чувствовал, что у Ли Цзин–чуня больше прав жениться на Ван. Ведь сам он уже женат; его жена не сможет прожить без него, да и родители не позволят ему развестись.

Оуяна он не любил больше, чем других: просто Оуян подлизывался к нему больше, чем другие, шел на всякие уловки и хитрости. Любой человек, способный на такие уловки, сумел бы добиться расположения Мудреца, но Мудрец этого абсолютно не понимал. Если Мудреца подстрекнуть, он мог бы, пожалуй, зарезать. Он не собирался никого убивать, однако нож Оуяна навел его на мысль об убийстве, и он не в силах был от нее отделаться.

Если бы Чжао Цзы–юэ жил в другое время, его любовные терзания казались бы вполне естественными. Наверное, он, забыв обо всем, мечтал бы о счастливом моменте, когда он соединится со своей возлюбленной. Но Мудрец жил в зараженном пороками обществе, его страна напоминала большой сломанный барабан, в который бьет каждый, кому не лень. Это он понимал, хотя редко размышлял на такие темы. Знал он и то, что люди, умеющие любить, не гарантированы от солдатских побоев и что даже иностранцы не очень–то расположены к сторонникам свободного брака. Он чувствовал, что должен шире смотреть на вещи, пожертвовать хотя бы частицей личного счастья и вместо того, чтобы тратить силы на завоевание женских сердец, бороться за права, отобранные у народа военными. Об этом Мудрецу говорил Ли Цзин–чунь, и все это он сейчас вспомнил.

Но помнить и действовать — далеко не одно и то же. Его сердце металось между старым и новым образом жизни: он жалел свою жену с изуродованными ногами и в то же время восхищался прелестями барышни Ван. Пожертвовать личным счастьем во имя общества и государства в высшей степени благородно, но какое наслаждение распоряжаться собственными делами и исповедовать традиционную эпикурейскую теорию! И новые методы хороши, и старые устои неплохи, а которые лучше — этого Мудрец решить не мог. Щеголять в европейском костюме здорово, в шелковом китайском халате тоже здорово, но почему обязательно должно быть здорово — опять–таки неясно.

Ему хотелось удержать Оуяна от преступления, спасти Ли Цзин–чуня, но он ревновал обоих к Ван. Надо бы вернуться домой — подальше от греха, но там его ждет жена с изуродованными ногами, да и родителям стыдно в глаза смотреть. А не уедешь, того и гляди, станешь свидетелем убийства!

Правда, друзей у него немало. Ли Пятый может научить его ариям из «Золотой террасы», У Дуань — приему гостей и игре в карты, но кто подскажет ему, как теперь быть? Только Ли Цзин–чунь, а идти к нему вроде бы неловко.

И от книг в этом случае никакого толку. Конечно, они могут научить грамоте, люди образованные с их помощью зарабатывают на жизнь. Мудрец тоже получил образование, но не знал, как его применить, не мог определить своего отношения к окружающему. Старики, поглаживая бороду, говорят: «Настоящий герой сочетает в себе верность монарху с почтительностью к старшим»; люди нового типа утверждают: «Надень заморскую одежду и уподобишься иностранцу!» Если идти по жизни зажмурив глаза, то не разберешься в этом столкновении старого с новым, а Мудрец был не из тех, кто умеет смотреть действительности в лицо. Сейчас он открыл глаза пошире, разглядел несколько путей, но не смог сразу определить, какой из них лучше. Все они казались ему опасными, и чем больше он думал, тем больше запутывался. От волнения у него даже выступили слезы.

* * *

Мудрец привык считать себя важной персоной, а сейчас Оуян выехал из пансиона и ни слова не сказал ему при этом. У Дуань ходил все время надутый и вел себя по меньшей мере как начальник уезда: то поучал Мудреца, то болтал всякую чепуху. Мо Да–нянь по горло был занят в банке, Ли Цзин–чунь мог вообще не пожелать видеться с ним — словом, пойти Мудрецу было не к кому. Один Ли Шунь по–прежнему заискивал перед ним, но он был всего лишь слугой, и от этого Мудрец еще острее чувствовал собственное ничтожество.

Когда человек в дурном настроении, даже ясная погода кажется ему пасмурной. Ли Пятый, обучавший Мудреца пению, тоже к нему не заглядывал, хотя не так давно Мудрец водил его по ресторанам чуть ли не каждый день. Он с трудом нашел себе партнеров для нескольких партий в кости, но все проиграл — и это несмотря на то, что однажды у него в руках были целых две пустышки! Даже афиша с его именем, наклеенная на шелк, уже не радовала: крупные золотые иероглифы, яркие и блестящие, казалось, потускнели.

После отъезда Оуяна глаза у Мудреца ввалились, а губы стали еще толще, потому что были постоянно надуты. Арий из столичной оперы он больше не пел, только сидел в обнимку с бутылками и пытался залить тоску виски с содовой.

В конце концов он решился пойти к Мо Да–няню и очень удивил его своим унылым видом.

— Прости меня, старина Мо, — воскликнул Мудрец, чуть не плача. — Все, что ты говорил мне об Оуяне, оказалось правдой!

— Разумеется. Неужели я стал бы тебя обманывать?

— Да, прости меня, я раскаиваюсь, — повторит Мудрец и рассказал о том, что Оуян хотел ночью кого–то зарезать — наверное, Ван. — Что же мне теперь делать? Если он и в самом деле ее убил, то об этом даже говорить страшно! Если же он собирался зарезать Ли Цзин–чуня, то беднягу надо предупредить, ведь он слабее Оуяна! Посоветуй ради бога, как быть!

— Гм, — произнес Мо Да–нянь после долгого раздумья. — Лучше посоветуйся с самим Ли Цзин–чунем, я очень верю в его здравый смысл.

— А он не прогонит меня?

— Ни за что! Он не такой человек! Впрочем, если тебе неловко к нему идти, я позвоню ему и он придет к тебе сам. Он наверняка захочет помочь, когда узнает о твоих терзаниях. Ну что, подходит тебе мой план?

— Еще бы! Давай так и сделаем…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Мудрец по–прежнему томился в своей комнате, когда за окном послышался крик:

— Старина Чжао!

— А, это ты, старина Ли?! Входи, входи.

Через некоторое время Ли Цзин–чунь толкнул дверь и вошел, вытирая со лба пот. Он пожал Мудрецу руку и от этого пожатия у Чжао сладко заныло сердце.

— Послушай, не думай обо мне плохо, я раскаиваюсь во всех своих поступках, — тихо сказал Мудрец. — А что с барышней Ван?