Изменить стиль страницы

Тишина, все во власти немилосердного солнца. Даже муха не вьется над безжизненным телом газели, притороченным к седлу. Губы совсем пересохли. Горло словно одеревенело. Сердце будто затаилось, почти не бьется.

Мысль пришла мгновенно, из небытия, заставив его содрогнуться: «Рыжий!»

Осталось лишь одно: убить Рыжего и утолить жажду его кровью. Он заставил верблюда опуститься на колени, связал ему уздечкой передние ноги. Сделал это с поразившей его самого решительностью. Он словно обезумел: только бы выжить… только бы выжить. Всего лишь один… один глоток крови… больше не нужно. Он потрепал махрийца по шее. Рыжий откликнулся — потянулся губами к руке хозяина. Поцеловал ее, словно благословляя. Потом гордо поднял голову, устремив взгляд за горизонт — туда, где плясал мираж, — и замер, покорившись судьбе.

Но в этот самый миг охотник рухнул на раскаленную землю.

Нож

Попытался встать на ноги… Снова упал ничком, прямо к ногам Рыжего. Руки ушли в раскаленный песок — словно ужаленный тысячью жал, он выдернул их. Оглянулся вокруг — пустота! Он больше не видел бескрайней пустыни, не видел миража. Что–то мелькало, кружилось перед глазами — серые, мутные пятна. Он вдруг вспомнил: глоток крови! Маленькая чашечка крови… в его вены… вернет ему жизнь… жизнь… жизнь… Цепляясь за Рыжего, туарег приподнялся, ухватился за его шею, потом за голову. Обнял ее. Рыжий мирно жевал свою жвачку и чмокал губами. Все! Конец! Медлить больше нельзя.

Шея верблюда была открыта, словно ждала, когда в нее вонзится нож.

Он сунул руку в мешок. Ножа там не было. Он пошарил в кармане, за поясом, нету… Пропал… Потерял… Забыл… Где?.. О аллах! Он забыл его там, где сдирал шкуру с газели.

Дорога домой

Вот он, его грех. Можно было просто посмотреть на газель и вернуться. Можно было не стрелять. Или помолиться при этом, по крайней мере, произнести имя аллаха! Да, но дети?.. Дома плачут голодные дети. Они ждут отца. Разве это его грех? Разве грешен он в том, что создал аллах прекрасное существо в обличье газели и поселил в нем злых духов? Разве грешен человек в том, что родился в безводной Сахаре и вынужден жить охотой. Он никогда не стрелял без причины!

Охотник распустил путы на коленях Рыжего. Не первый, кого иссушила пустыня, не он последний!..

Он больше не боялся солнца. Не боялся жажды, пустыни — ничего не боялся. Последнее, что он увидел, это был Рыжий, гордо возвышавшийся над пустыней. Сильные, стройные ноги верблюда, словно опоры шатра стояли над головой туарега. Рыжий склонился над ним, облизал лоб, обнюхал лицо и одежду. Повернулся, прикрывая собой хозяина от жестокого солнца На губах туарега застыли крупицы песка, глаза остановились, остекленели и замерли. Все замерло, даже солнце.

«Папа приехал! Папа приехал!»

Спустя два дня дети увидели на горизонте движущийся силуэт верблюда. Бросили игры, закричали, побежали наперегонки, как всегда.

Столпились вокруг высокого величавого махрийца, который проделал свой обычный нелегкий путь и, казалось, ничуть не устал, не был озабочен ничем. Он, наверное, ничего и не видел вокруг, кроме бескрайнего горизонта пустыни.

Уздечка была на своем месте и освежеванная тушка газели приторочена к седлу… Только всадника не было.

Перевод с арабского И. Ермакова

Русские переводы макан аль–Харири в XIX веке

В эпоху расцвета арабской классической литературы (X–XII и) в столице халифата Багдаде, а также в других больших городах Сирии, Ирака, Ирана любители изящной словесности из числа просвещенных. состоятельных горожан и придворных объединялись в литературно–музыкальные кружки, напоминавшие литературные салоны парижской аристократии начала XVII века. Обычно такие кружки обосновывались в доме богатого мецената, привлекавшего на свои собрания ученых, литераторов и просто образованных людей всех сословий. Участники собраний обсуждали различные философско–богословского и филологического характера вопросы, читали свои сочинения, спорили на литературные темы. При этом особенно ценились красноречие, умение привести к случаю литературный пример, проявить эрудицию, сочинить экспромтом стих. Вот в этом–то кругу знатоков и ценителей, весьма образованных, хотя несколько педантичных, и возник оригинальный прозаический жанр макам — плутовских новелл, которые в сатирической форме изображали нравы средневекового мусульманского города.

Слово «макама» на протяжении многих столетий неоднократно меняло свое значение: так, в доисламской Аравии бедуины этим словом обозначали место сбора племени; позднее под «макамой» стали понимать всякое собрание людей, а еще позднее — беседы, которые велись на этих собраниях. В исламские времена характер бесед изменился: если первоначально в кружках халифов и их приближенных они носили в основном назидательный характер, то начиная с X века приняли чисто литературное направление, а термин «макамы» закрепился за жанром изысканной новеллы, родившимся в литературных кружках.

Центральной фигурой, вокруг которой группировались все изображаемые в макамах события, был обычно средневековый «люмпен». Подобно европейским городам позднего средневековья крупные города Ирака и Ирана были буквально наводнены голью перекатной, стекавшейся из деревень, разоренных непосильными налогами и поборами, бесконечными междоусобными войнами и сектантскими восстаниями. И как профессиональные нищие Европы, весь этот сброд занимался вымогательством и воровством, попрошайничеством и мошенничеством, причем был организован в корпорации со своими шейхами и особыми законами. Поскольку на городское дно опускались и люди из высших сословий, нищую братию часто иронически именовали «бану сасан» — «сасаниды» — по имени иранской династии, правившей в Иране в эпоху, предшествующую арабскому завоеванию.

В избалованном и несколько пресыщенном высшем обществе существовал своеобразный культ нищих и бродяг. Элита жаждала острых приправ к привычным традиционным поэтическим блюдам. Она восхищалась проделками жуликов, проходимцев и бродяг, их грубым бахвальством, дерзкой наглостью, воровским жаргоном, которым была обильно уснащена их речь. Рассказы о ворах и бродягах сопровождались стихами, в которых содержались размышления о непостоянстве фортуны, ничтожности и бесплодности человеческих дел и упований, и с успехом конкурировали с традиционным «серьезным» репертуаром.

Среди участников литературных собраний можно было найти и таких, кто не имел ни устойчивого материального положения, ни постоянного пристанища, кто жил случайным «интеллигентским» заработком. Эти люди особенно остро ощущали непрочность своего бытия — ведь в городских низах было много их собратьев по перу, с которыми фортуна обошлась немилостиво. Потребность в вольных художниках, обладающих литературными способностями и филологическими познаниями, была в халифате не столь уж велика, и в городах начиная с X века все чаще встречался тип образованного «люмпена», кочующего с места на место в поисках пропитания и выступающего перед случайными слушателями со своими стихами и экспромтами. Именно этот тип опустившегося литератора и оказался увековеченным в макамах.

Произведения изящной словесности X–XII веков в первую очередь оценивались с точки зрения стиля. В эту эпоху окончательно сложились каноны эпистолярного жанра, остававшиеся на Арабском Востоке незыблемыми вплоть до XIX века. Огромное распространение получила ритмизованная и рифмованная проза — садж, известная арабам еще с доисламских времен и проникшая в Коран. С X века эта проза широко использовалась и в деловых и научных сочинениях, и в произведениях художественной прозы. В середине века созвучие слов, стоящих в конце синтаксических отрезков и одинаковых по своей грамматической форме, рассматривалось как черта приподнятого стиля (отметим, что в наше время подобная рифмованная проза производит впечатление грубоватых виршей). В соответствии с тогдашними вкусами маканы обычно слагались саджем. причем рифмованная проза периодически прерывалась, чтобы уступить место стихотворным вставкам, в которых строго соблюдались законы арабского стихосложения.