Изменить стиль страницы

— Фамилия странная для калужских мест — Кулевич. Ванька сам с Белоруссии, — объяснял Степан Петрович. — Еще в первую мировую, когда кайзер наступал, его семья, тогда «эвакуировалась» слова не было, откочевала, что ли, из родных мест и осела у нас в Комареве.

— Все равно «эвакуировалась», — уточнил Семен Ильич, — но, надо сказать, в пешем порядке.

— У них лошадь была.

— Ну, значит, гужевым транспортом. Но «эвакуировались». Нельзя сказать «откочевали»: люди от врагов уходили.

Проехав Лукошкино, свернули на белый сухоносовский большак. Проглянуло солнце, леса вокруг стояли зеленые и белые, усыпанные снегом, как на цветных японских гравюрах.

— Странный климат сделался, — все еще сокрушался Семен Ильич. — Ни лета тебе, ни зимы, все, понимаете, переходный период. Межсезонье сплошное!

— Да растает оно еще все сто раз! Первый снег несерьезно, — успокаивал его Кузяев.

С разговорами о погоде так и въехали мы в деревню Комарево и остановились у крайнего дома. На крыльцо тут же вышел небритый мужчина в лыжных байковых шароварах, в гимнастерке навыпуск, прищурился.

— Ванька! — охнул Кузяев, бледнея.

— Степан Петрович, — заголосил Кулевич (а это был именно он) и, раскинув руки с кривыми, негнущимися пальцами, моргая, двинулся навстречу в валенках, латанных рыжей кожей.

Друзья обнялись. Я и Семен Ильич, испытывая чувство умиления, издали понаблюдали, как они целуются и разлаписто хлопают друг друга по спинам.

— Живой, старый черт! Иванушко, пуп земли…

— А чего станется? У нас здеся воздух. Атмосфера, а…

— Супруга как?

— А чего ей…

— Дети как? Володя, Борик…

— А чего им…

— Давай выгрузку! Сеня, глуши мотор!

Я следом за Кузяевым вытер на крыльце ноги и вошел в дом Кулевичей.

Степан Петрович в расстегнутом пальто уже сидел за столом. У печи, согнувшись, хлопотала пожилая женщина, возбужденная и радостная. Улыбнулась мне.

— Проходите, гости дорогие. Милости просим…

Дом Кулевичей состоял из двух жилых помещений. Маленькой кухни, заполненной беленой печью, и большой комнаты, где в красном углу под божницей стоял телевизор и рядом — стиральная машина. Широкая кровать была застелена стеганым самодельным одеялом, над кроватью висел на плечиках, рукавом задевая за зеркало, черный шевиотовый пиджак с приколотой к лацкану медалью «За боевые заслуги».

Пахло древесным дымом и яблоками. Яблоки лежали большой горой в углу у телевизора. Звонко тикали старые ходики. За вышитыми занавесочками, за двойными рамами, переложенными ватой, посыпанной серебряными фантиками от конфет, лежала безлюдная комаревская улица, белая и спокойная, как хороший сон.

Конечно, никуда прогуливаться не пошли. Начались разговоры. Хозяин курил, стряхивая пепел в цветочный горшок. Хозяйка время от времени охала, прикрывая глаза платочком. Вспоминали. Ели куриный суп с серыми макаронами из сельпо, на второе — вареную курицу, все это закусывали грибками — солеными груздями, рыжиками с луком, с чесноком и резным черносмородиновым листом. Затем мои спутники уехали, и потянулись тихие дни. С утра мы уходили бродить по окрестностям, встречались со стариками, я курил самосад, так, для баловства, и слушал разные истории.

Кулевич помалкивал, он был со всеми неразговорчивым, много говорить не любил, любил слушать и улыбаться.

— А за что у вас медаль «За боевые заслуги»? — полюбопытствовал я. — Вы воевали?

— Не-а. На заводе работал, у нас вся деревня за Кузяевым.

— Так за что ж медаль?

— За заслуги… Это долго объяснять. За боевые заслуги.

— Ну, так объясните.

— В другой раз уж. А с завода ушел: дети. Вернулся домой.

После завтрака как-то мы шли в деревню Тростьё. Промерзлая тропинка тянулась по взгорку вдоль полей. Снег сдуло книзу. Ноги в тяжелых сапогах скользили по льду.

— Вот здесь, — сказал Кулевич, останавливаясь и поворачиваясь спиной к ветру. — Вот здеся фашист всех их и положил, да.

— Кого? — не понял я. Дорога была знакомой.

— Красноармейцев тех. Восьмерых.

— Когда?

— Дома расскажу. Вернемся, расскажу. Об эту ж пору. Тоже снег еще не лег. Поставили одного, второго… Я только выстрелы в избе слыхал, хорошо слышно было, а потом могилы мы им копали, да. Рубили, точней. Я ж при фашистах старостой был.

— Серьезно?

— Какие шутки. В больших чинах ходил.

Вечером, усталые, мы сидели в кухне. Мокрые портянки сушились на печи, сапоги хозяин вынес в сени, чтоб оттаяли.

Ужинали, шевеля под столом босыми ногами. Не закурили еще, но уже собирались закурить.

— Одним словом, как вспыхнула война, — начал Кулевич вдруг, — всех наших мужиков комаревских позабирали в Красную Армию. Меня тоже вызывали на призывной пункт, да, но нашли болезнь, дали отсрочку на выздоровление, и то, наверное, учитывалось, что шестеро детей в семье при одном кормильце.

В октябре боевые действия начали подкатывать к столице, самолеты с черными крестами каждую ночь летали на Москву, а возвращались уж не в том строю и не все. Иван смотрел на них, задрав голову. Вспоминал воздушные парады в Тушине.

Боев в окрестностях крупных не происходило. Наши отходили, минуя Комарево. Несколько дней стояла в округе похоронная тишина. Жители прятали на огородах съестное. Крупу, муку, картошку. Зарывали в землю, хоронясь от чужого взгляда.

Вот тут и вышли из лесов те красноармейцы. То ли у партизанов такой расчет был, чтоб по деревням своих людей разместить — у нас в Угодском Заводе большой отряд чекистский действовал, — то ли от части они от своей отстали, а может, шли с маршевой ротой на подкрепление, но оружия у них ни у кого не было. Молодые ребята по двадцать лет, под нулевку стриженные, уши топориком, москвичи.

— Ну, бабы наши ясно, да, в рев: жалко. Зляка такая берет, молоденькие, измученные. Разобрали по домам. Начали тех ребяток выхаживать, а тут как раз он и въехал на мотоциклах…

— Немец?

— Он самый. Гермáн. В касках. Очень солидно, скажу. Разместили у нас гарнизон, телефон протянули, выставили часовых. В военном смысле, ничего не критикую, грамотно все, да. А затем велели выбирать старосту, и все наши деревенские решили тогда, что лучше всего старостой быть мене. «Шестеро детей у тя, Иван. Уважаем». — «Просим за всех». — «Да я ж председателем сельсовета был!» — «Да то давно было! Кулевича просим!» Орут, да… Хотят, чтоб банально было. Не просто так. Ну, банально, значит, банально… Даю согласие — баллотируйте!

Немецкий комендант, большая стерва, жестокий человек, посмотрел на Ивана бесцветным глазом, и в башке у него под пилоткой как арифмометр крутнулся, решил, что кандидатура Ивана подходящая. «Гут, гут…»

— А какой «гут», Геннадий Сергеевич? Свои придут, рассуждаю, повесят и будут правы, честное слово, да.

Дом Кулевичей в деревне крайний. За городом ровное поле, слева — дорога, прямо — лес, самое место для партизан, а потом хоть и староста, но поставили у него в избе военную команду, десять солдат с фельдфебелем Зигфридом.

Те солдаты расположились в большой комнате, для тепла засыпав пол соломой, а Иван с женой и детками устроился в углу за печкой, нары в три ряда учредил и полог повесил.

Тем временем собрал комендант всех жителей, и те красноармейцы пришли, уж по-деревенски приодетые, во всем мужнином, чистые, отмытые. Кто-то донес коменданту, что это люди пришлые, не свои. «Партизанен! — начал орать комендант. — Партизанен!»

— В тот день их всех и расстреляли, как я вам рассказал. Вывели за дорогу и вот таким манером… И тогда я подумал, хотите — верьте, Геннадий Сергеевич, хотите — нет, что никогда в жизни нас фашист победить не сможет… — Кулевич развел руками. В большой комнате жена смотрела телевизор. Кипел чайник, горячие брызги падали на стол, накрытый клеенкой. — С нашим народом так нельзя! Нас не запугаешь. Пуганые. Мы этой крови и в империалистическую и в гражданскую повидали, а злость поднялась лютая, да… Чужому у нас такого не простят. Будут биться.