Изменить стиль страницы

— Думать надо было! И не из варягов брать, а из своих. Чем им Игнат Анатольевич не подходил?

— Оставьте. В самом деле, при чем тут я? Им видней. Пусть себе, — заскромничал Игнат Анатольевич, заерзал.

— Ладно, девочки, — Яхневич вскочил, одернул пиджак, поправил пробор, обеими руками пригладив свои волосы цвета медной трансформаторной проволоки, — вы тут чай заваривайте, я в буфет двину, конфеток возьму.

— Ой, Аркадий, постойте, возьмите на мою долю венгерскую ватрушку, если будут, а если нет — так что-нибудь на свое усмотрение. — Луцык торопливо полезла в кошелек за мелочью.

— Ладно, сидите. Принесу.

И он ушел. Потом пили чай, обсуждали, каково сейчас Булыкову. В обеденный перерыв заскочили «к монахам», купили котлет, — там всегда кулинария отличалась, — а затем появился Игорь Степанович Кузяев и произвел на Людмилу Ивановну странное впечатление. Она себе знаменитого Кузяева совсем иначе представляла. Не таким. И особенно обескуражила ее копеечная шариковая ручка, твердо зажатая в руке, так что пальцы побелели. Он писал, сняв тяжелые очки, низко наклонив голову, при этом совсем по-детски шевелил губами, будто почмокивал. Его интересовало все о Яковлеве.

— Значит, вы знали его? — третий раз спрашивал он, строго щурил глаз.

— Да, я училась с ним в одной группе, — терпеливо отвечала она.

— Вы знали о его изобретении?

— Нет.

Не сразу, но она поняла, Кузяев И. Эс. не на шутку подозревает Булыкова в том, что тот присвоил себе какое-то изобретение Яковлева. Какое изобретение? Гиперболоид инженера Гарина. Полная чушь! Но все с серьезным видом, с постукиванием пальцами по столу. Изобретение.

Если бы Игорь Кузяев был человеком гуманитарным, далеким от проблем технических, от инженерии вообще, но чего-то нахватался, слышал, помнил, она бы это сразу поняла и, почувствовав какую-то к нему высокомерную жалость — коварное чувство! — попыталась бы объяснить спокойно, доходчиво, что вряд ли в сарае Витасик Яковлев мог делать что-то серьезное. Он там просто со своей машиной возился, чинил, красил, так надо понимать, ну и соседям автомобильным рассказывал всякое разное автомобильное. Бывальщину плел дорожную. А изобретение? Что изобретение? В наше время пока оно не реализовано, пока не заинтересовало серьезное предприятие, завод, технологический институт со своей производственной базой, не отсчитано, не проверено, его нет, оно не существует! Игорь Кузяев знал это не хуже ее, но держался другого мнения.

— Если наука — огромное дерево, то никто не может сказать, на какой его ветке вырастет золотое яблоко, — мрачно надувая губы, возразил он и вздохнул. И ей стало тревожно. Интересно устроено ныне: человек не знает какого-то стихотворения — его считают невеждой, ату! а не знает азов, самых элементарных принципов, на основе которых — вглубь уж куда там! — устроено все, что окружает его, формирует жизнь — и ничего! Образованный. Сидит, задает вопросы. Вот оно высокое наше гуманитарное образование. Ее журналистский значок на лацкане его пиджака смущал.

— Вы понимаете, — сказала она, все еще не в силах освободиться, встряхнуться от ощущения несерьезности. — Яковлев был конструктором. Если ему и принадлежала какая-то, как вы говорите, все в корне меняющая идея, то она была конструкторская. Он новую конструкцию предлагал, так? Какую-то деталь. Какой-то узел, свое решение, а мы, наша лаборатория, занимается экономикой, организацией, научно обоснованной структурой автомобильного транспорта, вообще транспортных перевозок. Мы никак не могли вставить в перспективный план рассмотрение какой-то реальной конструкции. Вы понимаете?

Кузяев ничего не понимал, бдительно щурил близорукий глаз, смотрел боком, но не на нее, а куда-то в сторону, стеснялся, и это приятно: не очень, значит, еще постарела — и укрепляло в чувстве — нет, не жалости, какой-то снисходительной симпатии к нему, такому вроде бы серьезному, взрослому и, наверное, совсем не приспособленному к жизни, пребывающему в своих наивных эмпиреях.

Он ей не верил. Она видела. Она была заодно с Булыковым, похитившим открытие. Вот уж завернулась история! Кино!

— Хорошо, вы разбирайтесь. Что я могу сказать? «Группа товарищей» — не совсем точный адресат. Я этого письма в глаза не видела и не подписывала. Чем занимался Яковлев, не знаю.

— А как вы относитесь к водороду? — спросил он.

— Так же, как к кислороду, — она пожала плечами. Что за разговор на засыпку? Все с недомолвками. Подтекст. Да знал бы он, что после дипломной защиты она видела Яковлева всего два раза: в ресторане, куда они собирались всем курсом отметить десятилетие выпуска, потом — на улице. На Кировской. Возле метро. Она торопилась куда-то, а он стоял у стены, — она обшарпанные брючки увидела и портфель с ручкой, обмотанной красной изоляционной лентой, — рядом стояла высокая худая женщина в светлом платье со многими оборками на груди и на бедрах. Укорачивало это ее как-то, что ли? Хитрости кругом. Ох девки, что с собой делают! В обеих руках та держала по авоське, как выяснилось — собирались за город. В Апрелевку. «Познакомься, Люся, это моя жена. — И жене: — А это Люся Горбунова, я тебе рассказывал».

Что он ей рассказывал? Улыбнулась: «Люся Горбунова». — «Света. Очень приятно».

Жена Яковлева перехватила обе сумки в одну руку, протянула горячую мокрую ладошку. «Ты где?» — спросил Яковлев. «А ты где?» Он сказал: «На АЗЛК», — и они расстались. «Пока». «До встречи». «Звони».

На каменных ступеньках у метро суетились люди. Начинался вечерний пик. Рядом, медленно вписываясь в поворот, скрежетал трамвай. У тротуара, за резкой чертой, где кончался солнцепек и начиналась тень, стояли машины одна к одной, все с распахнутыми дверями. А потом, она уже кандидатскую защитила, на новом месте работала, позвонили Булыкову, сказали: Витасик умер, и они вдвоем поехали на кладбище. Света ее узнала. Поцеловались. Была весна, много воды, пахло сырой землей и опавшим, тающим снегом. У могилы кто-то говорил прощальное слово. Она попросила у Булыкова сигаретку, стояла в сторонке, курила, привалившись к мокрой оградке, рядом стояла незнакомая женщина с сумкой, из которой хвостом вверх торчала рыба как подтверждение того, что жизнь торжествует и надо жить.

На поминки они не поехали. Нет, никаких разговоров о том, что у Яковлева было изобретение, она не слышала.

— Может, был коридорный разговор между делом, ни к чему не обязывающий? — допытывался Кузяев.

— Нет, — ответила она искренне. Он, кажется, не поверил.

Вечером до метро шли втроем — она, Аркадий и дядя Толя Кауров в мятой шляпе, с облезлым портфелем.

— Дядя Толя, — тормошил Яхневич, — вы бы себе еще одну пару брюк завели.

— Стоит ли? Камердинера придется держать. Лишние траты.

— Товарищ Кузяев напишет в «Четыре колеса» про вас заметку, что вы непривлекательный вид имеете. И опубликует.

— Не напишет… Заметки не пишут и не сочиняют, ваша ошибочка, — грустно отвечал дядя Толя, — их составляют. И еще обращу внимание на одну неточность: заметки не публикуют и не печатают, а — помещают.

— Знаток вы, однако.

Вечер выдался дымный, солнечный. В конце улицы желтым холодным заревом растекался закат. Глаза слепли. Кауров шел, заложив портфель за спину.

— А почему вы сегодня не на «Запорожце»?

— Суриком прокрашиваю. Двери снял, колеса. Все снял.

— Вечный вопрос: стоит ли консервную банку готовить к танковой атаке?

— Не скажите. Это для него сексуально. Он будет благодарен.

Они шли, разговаривали о всякой всячине, как обычно: вон девушка прошла, это ж надо, что молодежь носит ныне! С лотка продавали мороженую смородину, — обсудили, сохраняются ли в ней витамины. Дядя Толя вспомнил, как работал у них один мужичонка, тихий чиновник, его десять лет увольняли, никак уволить не могли, только приказ заготовят — он на бюллетень. Поболеет, поболеет, выйдет. Потом опять на бюллетень. Совершенно непотопляемый! Как-то устроили у них праздничный вечер с концертом, цыган пригласили. Сидит в креслице серый, незаметный. К нему, тряся юбками, подскакивает цыганка, монистами звенит, ножку задирает, вроде сесть ему на колени хочет, золотым зубом посверкивает. «Дарагой, для тебя паю!» И мужичок готов.