Изменить стиль страницы

Уехал Куприян Михайлович через две недели после приезда. Уехал неохотно, заканчивался у него отпуск. Провожал его на вокзале внук Василий. Игоря уже не было, он вернулся в свою часть дослуживать. И Нина Григорьевна поехать на вокзал не могла — была на работе.

Работа для Нины Григорьевны с молодости была святыней. Будто не в сберегательной кассе в окошке сидела, а заседала на каком-нибудь чрезвычайном совете, решала судьбы народов. Оттого, что она так относилась к своей работе, и работа ее любила, хотя иногда и подбрасывала ей разные каверзные случаи: то вдруг одна ветхая старушка решила завещать ей вклады на всех своих четырех сберкнижках, еле-еле Нина Григорьевна отбилась от нее. Вклады были маленькие. А завещательница, как оказалось, выбрала ее из корыстных побуждений: кто из нас помрет раньше, еще неизвестно, зато можно за деньги свои быть спокойной, наследница в сберкассе будет стеречь их как свои. Был и такой случай: передала кассир на контроле мальцу девятьсот рублей. Вместо ста рублей отвалила тысячу. «Нина Григорьевна, спасайте, посоветуйтесь с сыном, что делать?» Она не стала советоваться с Сашкой, позвонила в паспортный стол знакомому капитану, узнала адрес мальца, застала того, к счастью, дома.

«В рубашке ты родился, паренек, твое счастье, что я к тебе явилась, а не сын мой. Давай быстренько деньги и беги в церковь, ставь своему святому свечку. Знаешь, сколько тебе за твою нечестность причитается по уголовному кодексу?»

Парень этого не знал. Отдал деньги и заплакал. «А что вы пугаете? Она же сама, я же ее не заставлял…»

«Сопли подбери, — прикрикнула на него Нина Григорьевна, — ревешь-то чего? Расставаться с деньгами жаль?»

«От страха, — признался малец, — страшно было. Целый день дрожал».

«А ведь не принес обратно. Там же у человека растрата была».

«Боялся. Хорошо, что вы пришли. Я бы их или порвал, или сжег бы».

Такой вот попался малодушный преступник. Преступник-дурачок. Ведь не появись у него в руках эти нечестные деньги, так бы, может быть, никогда и не побывал в этой роли. Нина Григорьевна была склонна считать, что всех людей надо с детства не словами, а практически обучать честности. Чтоб не просто знание было, а привычка выработалась: нельзя, нельзя брать того, что тебе не причитается. Тамила говорила Сашке: «Ну что ты ее так боишься? Она же тебя в детстве не била, и во взрослом состоянии ты от нее грубого слова не слышал». Сашка в ответ смеялся. У него, как и у Нины Григорьевны, была эта способность легко, с какой-то пользой для себя смеяться. «Я ее не боюсь, — ответил, — я себе не очень доверяю, за себя боюсь». Умел ответить, талант, можно сказать, был не вдаваться в ненужные подробности. А боялся он одного: обидеть свою мать каким-нибудь сорвавшимся с языка словом. Тамилу обидеть не боялся, детей не боялся, а перед матерью жил в постоянном трепете. Словно знал, что тут только один раз переступить черту — и пойдет.

А Тамила ссорилась со свекровью. То ее вдруг обижало, что та на манер сына подшучивает над ней.

«Какой я вам Тамерлан? Вам я невестка, и этого достаточно».

«Так все же зовут Тамерланом, — отвечала Нина Григорьевна, — дети зовут, Сашка, чем я хуже?»

«Не хуже, а в другом качестве. Вы — мать. Я вас считаю своей матерью. Так что Тамерлана можете забыть».

Но бывало у нее со свекровью и такое:

«Вы от меня детей отбиваете, — взрывалась Тамила. — Как пообщаетесь с ними, так они мне потом грубят. Я раскрою эту механику, как это у вас получается!»

Не всегда у Нины Григорьевны был наготове спасительный смех. Иногда она обижалась, говорила: «А провались ты вместе со своими детьми!» И уходила надолго, пока Тамила не созревала для покаяния и не приходила к ней с поклоном.

Не подводила и никогда не обижала Нину Григорьевну только ее работа. Она всегда ободряла и утешала: ты мне нужна такая, какая есть, без тебя все у меня запутается-перепутается, а ты не дашь меня в обиду. Казалось бы, что за радость в карточках, цифрах, в чужих денежных накоплениях? А радость была вовсе не от цифр как таковых, а от знания и умения. Я это знаю и умею! Отсюда и радость: я это хорошо знаю и очень хорошо умею. Нина Григорьевна никому о своей работе не рассказывала. У многих ее деятельность вызывала лишь меркантильный интерес: а какой самый большой вклад? Как будто у нее было право отвечать на подобные вопросы.

Ей предложили отпуск на выбор — очередной или за свой счет. И от того и от другого Нина Григорьевна отказалась. Через три дня после похорон пришла на работу и, смущаясь, ощутила, как ей здесь покойно и хорошо. В обеденный перерыв маленький коллектив сберкассы собирался в комнате за вешалкой, выкладывали на общий круг бутерброды и прочую снедь. В этот раз обедали молча, сочувственно поглядывая на Нину Григорьевну. И она не выдержала этих взглядов, прикрыла ладонью глаза и заплакала. Ее стали обнимать, утешать, от этого участия она разрыдалась в голос. Плач и спас ее в конце рабочего дня. Не было больше слез, выплакала и страх и боль. Сидела с темным лицом, но голова была ясная, и глаза сразу увидели грузную, нахохлившуюся фигуру, приближающуюся к ее окошку. И сразу на контроле раздался голос: «Марья Ивановна, подойдите срочно ко мне». Это контролерша позвала заведующую. Напрасно они взволновались: женщина, что медленно приближалась к ее окошку, не представляла никакой опасности. Седые с желтизной коротко подстриженные пряди торчали из-под берета, тяжелые ноги, черный плащ в ясный весенний день. Она-то по кому справляла траур? Ее сын живой. Отсидит восемь лет и вернется, еще молодым. Сейчас ему восемнадцать, а тогда будет двадцать шесть. В двадцать шесть у Сашки уже было трое детей: Василию — семь, Игорю — пять, а маленькой Чебурашке Музе — годик. В двадцать шесть лет сын этой женщины будет гол как сокол. А потом найдет себе жену, нарожает детей. Неужели не узнают они, что живут с убийцей? Не узнают. Никто не узнает. Мать родная заберет сейчас свои денежки и уедет подальше, где никто ни о ней, ни о ее сыне никогда ничего не слыхал.

— Нина Григорьевна, — это голос заведующей сберкассы, — давайте я вас подменю, а вы отдохните.

— Не беспокойтесь, Марья Ивановна. Я на работе, и кто ко мне по делу, тот мне не опасен.

Но увидела выплаканное одутловатое лицо под черным беретом, поняла, что нечем дышать, уступила свое место Марье Ивановне, ушла. Ни капли доброты не нашлось в сердце: ведь тоже мать, в таких же муках, как все матери, рожала, худому сына не учила, на преступление не благословляла. Когда шли в суде заседания, у Нины Григорьевны ничего не было в душе к матери убийцы. Их там было три матери, чьи сыновья сидели на скамье подсудимых. Скамья там или скамейка — не разглядишь, сидели загороженные, как в ложе, не глядя друг на друга. Судья спросил убийцу:

«Но почему вы стреляли, ведь ясно же было, что выстрелы вас не спасут?»

Тот ответил:

«Разозлился я, злой был, что все пропало».

А «пропало», рассыпалось в прах все их задуманное обогащение. Можно, конечно, называть, как называли это в суде, преступлением, преступными действиями, но правильней все-таки называть обдуманным желанием быстро обогатиться. Денег ребяткам захотелось, нужны они им были. Они и на суде пытались это объяснить, только их слушать не стали. А зря. Суду без всяких слов было ясно, что готовили и совершили мальчики преступление, а подсудимым это понять так и не довелось. Преступление в их понимании было совершено одно — убийство сотрудника милиции, а все остальное — так это деньги им нужны были, чего тут разбираться, свидетелей допрашивать, никто и не скрывал этого. Всем деньги нужны? Ну, уж это извините. Если бы всем нужны были, все бы и грабили. Тогда и судить было бы некого. Один подсудимый так прямо об этом и говорил на суде.

Мать убийцы закрыла счет, сняла все деньги. Сто две тысячи. С такими деньгами нетрудно на новом месте устроиться. Хотя опыт многолетней работы в сберкассе подсказывал Нине Григорьевне, что такие суммы не рушатся их владельцами. Если бы не было тайны вклада, кто-нибудь мог бы сказать на суде: «А выросло это безудержное желание денег от бессмысленного, болезненного накопительства его родителей. Основной капитал его родители получили по наследству. Нет, они не крали, не спекулировали, они просто чахли над деньгами, копили, отказывая и себе и сыну во всем. Иногда отец подсудимого спрашивал свою жену: «А конец когда-нибудь этому предвидится? Есть у тебя какая-нибудь предельная цифра, после которой начнем жить, то есть тратить деньги?» Об этом говорила на суде тетка подсудимого. На этот вопрос отца ответа не последовало, мать подсудимого его просто не понимала. Как это тратить деньги, положенные в сберкассу? Они же там не просто лежат, они «работают». Каждый рублик три копейки в год «зарабатывает». Это и есть жизнь, самая счастливая: когда деньги сами себя зарабатывают. На вопрос: «Любите ли вы сына?» — мать подсудимого ответила: «Кто же, если не я, любить его должен…» Она была труженицей, эта угрюмая, тяжелая женщина, но, видимо, не под силу бывает труду облагородить то, что не проснулось для добра. «Я прошу суд, — сказала она заученным голосом, — чтобы оставили жизнь моему сыну и дали небольшой срок. Прошу учесть, что он не имел на себе влияния отца, так как отец не уделял ему никакого внимания. А со мной сын был очень внимательный, помогал во всем, мыл посуду, убирался в квартире, никогда не обижал». Судья спросила: «А какие чувства вы испытываете к матери погибшего Калачева?» На этот вопрос ответа не последовало. Морщила лоб мать убийцы, тужилась понять, каких слов от нее ждут, но так и не нашла их в себе.