Изменить стиль страницы

— Вы так и не простили его? — Тамила боялась обидеть Нину Григорьевну вопросом, но очень уж была необыкновенной встреча Сашкиных родителей, чтобы обойти ее молчанием.

— Того человека давно уже нет, — сказала Нина Григорьевна, — а этого я не знаю. Зачем он приехал?

Тамила заступилась за свекра:

— Попрощаться с сыном. Мы же сами телеграмму послали. Никуда не денешься — отец.

— Не было у Сашки отца, — сказала Нина Григорьевна. — Если бы он был отцом, разве сын его лежал бы сейчас в земле? В милицию, Тамилочка, идут служить люди хорошие, но несчастливые в своем детстве.

Это были несправедливые слова. Если уж есть чья-то вина, что Сашка пошел в милицию, так это ее, Тамилина, вина, целиком ее. Поженились, а жить негде. А тут Сашкин друг, служивший в милиции, написал, что, поступив к ним, есть шанс получить жилье. «Только ты институт не бросай, переводись на заочный». И все же в несправедливых словах Нины Григорьевны была и правда. Благополучным, не растревоженным в детстве людям в милиции делать нечего. И злым там делать нечего, и хитреньким тоже. В милиции должны работать такие, как Сашка. И вот такого человека, такого сына когда-то бросил отец.

— А как вы с ним поженились? — спросила Тамила.

— Обыкновенно, — ответила Нина Григорьевна, — он в наш лесхоз с комиссией приехал, а я кассиром там была. И мама моя там работала. Война уже началась. Ему отсрочку на три месяца дали. Он увидел меня и говорит: «Вот именно такую я искал». И я его не то чтобы искала, но такого вот ждала. Ну и встретились. И сразу к маме пошли: так и так, война, ему на фронт скоро надо. Мама и отвечает: «Что же, человек хороший, это глаз сразу видит. Мой глаз никто не обманет. Если не шутит, зовет тебя по-серьезному в загс, то иди». Так вот и поженились.

— Обманулся, значит, мамин глаз?

— Нет. Кто это тебе сказал? Война нас обманула.

Нина Григорьевна махнула рукой, словно отогнала от себя воспоминания, и Тамиле запретила расспрашивать, нельзя на кладбище, у сырой еще могилы, вести речь о человеке, которым покойный был обижен. Она — нет, не обижена, а сына родной отец обидел. Тамила этого не поймет. Была когда-то печальная песня: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда». Нет, о Тамиле не надо так думать. Хорошо они все жили, умели и радоваться, и терпеть, и друг друга поддерживать. А ведь как трудно бывало: двое мальчишек маленьких, Тамила не работает, у Сашки зарплата — не разгуляешься. Продавщица презрения не могла скрыть, когда Нина Григорьевна произносила: «Дайте мне четыре яйца, сто пятьдесят граммов масла и вот то яблочко взвесьте». Жила эта продавщица рядом с ними в одном подъезде, оттого и глядела презрительно: когда денег мало, надо приработок искать, а не прыгать по вечерам у волейбольной сетки. А Сашка с Тамилой прыгали, да еще по квартирам ходили, желающих в волейбол поиграть собирали. Мало кто их тогда понимал. Какой волейбол? Эти абажур выбросили, люстру повесили, а эти чешский гарнитур купили с сервантом, а мы-то чего чухаемся? Калачевы на этом фоне были отсталыми. Может, и должен кто-нибудь отставать? А то все бегут и все впереди. И у всех все одинаковое. Сравниться не с кем. А то: у нас есть, а у вас нет, то-то нам весело, то-то хорошо.

2

Сашкин отец ушел из семьи, когда сыну было два с половиной года. Сашка уверял, что запомнил его. В кино он вроде бы его носил, и там, в темноте, Сашка сидел у него на коленях и видел на экране войну: рвались снаряды и люди бежали в разные стороны. Нина Григорьевна за Сашкиной спиной говорила Тамиле, что ничего такого он помнить не может, потому что отец его вернулся с войны в сорок пятом, пожил с полгода с ними и уехал к своей новой, которую завел в Москве, когда лежал в госпитале. «Я его никогда не прощу, — говорила она о бывшем муже, — но осуждать никому не разрешу. Его на войну не брали, вторую отсрочку давали, а он настоял. А я в конце сорок второго родила. Потом он в сорок пятом вернулся. Безрадостный такой. Я думала, от войны отойти не может, переживает. А это он у меня любовь свою переживал. Сына возьмет на руки и задумается, закаменеет, пока ребенок не заплачет. Я бы его сразу отправила, если бы он мне признался. Жалко мне до сих пор себя, как я его развеселить хотела, и это ему расскажу, и то вспомню, а он как пень, как бесчувственная колода. Потом уехал, письмо прислал: «Ничего не поделаешь, так случилось…» Ну и не поделывай, пес с тобой. Сашку только было жалко, что ему скажешь, когда вырастет? Не любил, мол, отец тебя, других любят, а тебе это лишнее, живи полусиротой, не один такой, перебьешься. Но чего в жизни боишься, того, как правило, не бывает. Ни о чем таком сын не спрашивал, только однажды, когда уже вырос, сказал: «Думать о нем стал. Хочу его найти. Как ты к этому отнесешься?» Нина Григорьевна отнеслась спокойно: «Ищи. Если он живой, найдешь. Только что потом с ним делать станешь?» Сыну исполнилось тогда пятнадцать, заканчивал восьмой класс. «Погляжу на него, — ответил он матери, — интересно, какой он, все-таки родной отец». Потом она снаряжала его в Москву и наказывала: «Не упрекай его ни в чем, не роняй себя. И осторожненько дай ему понять, что я к вашей встрече никакого отношения не имею». Сын пробыл в Москве неделю, вернулся оживленный, будто на каком празднике побывал, все у него выстроилось в один ряд: и отец, и жена его, и парк Горького («представляешь, взял лодку за три рубля и полтора часа по озеру»), и Красная площадь («маленькая такая оказалась, брусчатка под ногами чистенькая, а все остальное точь-в-точь как в кино и на картинках»).

«А жена, как она тебе показалась, — спросила Нина Григорьевна, зная, что без ее вопроса сын о ней не скажет, — ничего собой, симпатичная?»

«Квашня, — не подвел сынок, — поверить трудно, что живет в Москве. Но внешность ведь не главное. Жду, когда она говорить начнет. Ну она и начала, повеселила: «Вы, говорит, кушайте пашкет и картошечку жареную. В другие дни, говорит, мы с Куприяном картошку редко жарим, все макароны больше или мермишель».

Нина Григорьевна подозрительно взглянула на сына, были в этой подозрительности и недоверие, и осуждение: «пашкет»-то и «мермишель» слопал, а теперь передразниваешь.

«Еще к ним поедешь?» — спросила она уже назавтра, как бы между прочим.

«Если ты очень попросишь», — с обычной своей насмешливостью ответил он.

Больше в Москву он не ездил. А Нина Григорьевна, словно зная, что придет такой час и понадобится Сашкин отец, переписала тогда его адрес и положила в старую сумку.

3

Куприяна Михайловича встречали на станции внуки — Василий и Игорь. Оба рослые, но непохожие друг на друга: Василий пошел в отца, такая же стать и добродушная усмешка в глазах, а Игорь — в дальнюю Тамилину родню, были в ней такие белобрысые, как мукой обсыпанные. Только в день приезда Куприяна Михайловича узнали внуки, что имеется у них живой и довольно молодой дед. До этого считалось, что дед не вернулся с войны. Год рождения отца — сорок второй — говорил им, что он своего отца, их деда, не помнит. Но вот, оказалось, жив-здоров дедок. Живет, хлеб жует. Несмотря на горе, в котором пребывала семья, приезд Куприяна Михайловича взбудоражил всех. И все считали, что уж лучше бы ему не приезжать. Какой он Сашке отец? Предрассудки это, а не святой долг вызывать его на похороны. Но Нина Григорьевна вызвала.

Дед легко спрыгнул с подножки вагона и узнал внуков. Что-то потянуло его к ним, подсказало, что вот эти молчащие, насупившиеся парни — родная кровь, его продолжение на земле. Игорь был в солдатском обмундировании, специально надел его, собираясь на вокзал, и угадал: на деда это произвело впечатление, он ему первому подал руку, хотя ясно было видно, что Игорь младший. На вокзальной площади сидел в своей машине и ждал их товарищ Василия, но дед не спешил туда, стоял на перроне и докладывал о своей жизни. Уже пятый год на пенсии, но работает. Специальность у него такая, что на разрыв, любому строительству нужен. Имеет двухкомнатную квартиру, теперь уже почти в самом центре Москвы. Москва разрослась, даже Черемушки уже не окраина. А дом, в котором он живет, рядом с метро «Сокол». Природа кругом, деревья, птички, и кухня десять метров. Потом сообщил, что жена его два года назад умерла и он остался один. А теперь уже совсем один, как обглоданная кость, потому что и сын, о котором он никогда не забывал, вспоминал каждый день, умер.