Изменить стиль страницы

— Ничего особенного, мама.

Говорил я очень тихо, потому что сдерживался!.. В груди все звенело…

XVII

Я не знал, что лежало в чемоданчике, но представлял себе, что там, словно куски хозяйственного мыла, аккуратно разложен тол, или мина с часовым механизмом. Что-то подобное я видел в кино. Что же на самом деле находится в чемоданчике, я не знал, мне не велено было заглядывать внутрь. И говорить об этом путешествии не разрешено. Никому. Даже маме.

И вот я тащил тяжелый чемодан через силу, не рискуя заглянуть в него, хотя один металлический уголок чемоданчика отвалился и в дыру можно было сунуть палец. Чемоданчик старенький, весь в царапинах, будто по нему ездили на коньках. А может быть, с ним много ездили? И убегали после того, как содержимое чемоданчика срабатывало? Я старался поскорее проскочить улицы, где сновали немцы. Казалось, они поджидают меня с моим чемоданчиком, и мысли в голове лихорадочно сменяли одна другую.

«Не хочется думать о смерти, поверь мне, в шестнадцать мальчишеских лет…» — ползла строка из песни.

«Глупости все это, никакой смерти не будет, — что я такого делаю!..» — отвечал я сам себе.

«А почему, в сущности, глупости? Шестнадцать лет — почти шестнадцать — имеются в наличии, ты взрослый парень, не скажешь, будто не знал про содержание чемоданчика, — возражал я себе. — Так что табличка обеспечена!»

Табличка — «партизан».

Когда я пришел к Телегину в бургомистрат, в его кабинетик под лестницей, я услышал, как кто-то наверху басом разглагольствовал: «Я трычи дывывся в ризни энциклопедии и кажный раз дывувався: то Богдан гэрой, а то черти шо!» Кто-то, как потом оказалось — сам господин районный бургомистр, рассуждал о гетмане Богдане Хмельницком. Телегин ушел к бургомистру, о чем-то разговаривал с ним, последнее, что говорил бургомистр, было:

— …И шоб харчи порядочным людям булы!

«…Так, может, мой чемоданчик имеет отношение не к героизму, а к харчам? Но тогда почему нельзя о нем говорить маме?» И сама собой пляшет в голове песенка, подхваченная когда-то на улице:

А это не мой,
А это не мой,
А это не мой чемода-ан-чик!..

Мне хотелось изобразить из себя блатняка, чтобы «без политики»: чемоданчик мог быть с ворованными харчами! Но как же без политики, если, передавая мне чемодан, Телегин сказал:

— Тихо, тихо, тихонечко…

Боялся, что «харчи» вдруг взорвутся? И недаром же он пробормотал:

— Теперь она у нас заработает!

И сделал ударение на «у нас»! И вот я тащил чемоданчик — как когда-то отец книги. Мама путала: то книги, которые нес отец, были в связках, то — в чемодане. А может быть, она спутала и это: в чемоданчике были не книги, а взрывчатка? И он не валялся в тифу, как она уверяла Телегина про другой случай, в Триполье, а летел на коне под пулями на белогвардейские цепи? Летел. Несся по воздуху, а пули фонтанчиками взбивали пыль на украинском майдане?..

Мне было так жарко, будто в своей зимней шапке я нес солнце. Я боялся — не знал, что несу. А отец знал?

Во сне я смотрел, как он летит в золотой от солнца пыли и кричит мне: «Зайди как-нибудь!..» Как святой на иллюстрациях к Библии. Эти картинки я видел позже, уже в оккупации, но мои представления о святых совпадали со снами, в которых я видел отца. Узнай он об этом, пожалуй, не погладил бы по головке, сказал бы, что все это «религиозные забобоны». Он не был святым, но все-таки героем!.. Смелым. Гордым…

И вот теперь я вышел на улицу и шел с гордо поднятой головой. То есть это говорится: «с гордо поднятой». На самом деле я все время опускал глаза, чтобы немцы не видели их: я «негибкий тип», и любой, самый вшивый патруль поймет по моим глазам, что у меня в чемодане. Но я хотел «летать». И давно ждал того, кто поможет мне взлететь; думал, встречу кого-нибудь, кто прислан к нам «оттуда»… Почему-то этот «кто-то» представлялся мне либо в виде отца (глупо держать в тюрьме человека, воевавшего в свое время!), либо маминого брата, дяди Вани. Мне все представлялось, как он — командир Красной Армии — попадал в плен и пробирался в наш город. Он во всем разберется. Очень смелый человек. И сильный. Смотреть со стороны не будет.

Однажды, до войны, мы гуляли с ним по улице и увидали драку. Вокруг дерущихся собралась толпа. Толпа всегда бежит посмотреть на драку. Во время войны в нашем городе толпа не бежала смотреть, кого бьют, только потому, что немцы не церемонились, они сразу начинали стрелять. А тогда, до войны, люди просто мчались на звуки драки. Почему-то многие любят смотреть, как один человек бьет другого. Я не выношу драк, но тоже с трудом удерживаюсь, чтобы не подойти. Мой дядя сразу растолкал толпу, минуту глядел на ревущих и дерущихся, а потом громко рассмеялся. Толпа недовольно зашикала: дядя Ваня мешал ей «болеть». Люди косились на его командирские петлицы со шпалами и не рисковали что-нибудь сказать. Это не был милиционер или какой-нибудь товарищ в очках, которому можно было крикнуть: «А ты сам попробуй разними! Ну, слабо? А еще в шляпе!» Дядя Ваня родился и жил на этой улице — возможно, кое-кто даже помнил Ваньку с Притуловской улицы — драчун дядька был знаменитый! Сейчас дядя Ваня смеялся: оба дерущихся были пьяны. Поэтому они смешно совали друг другу под нос кулаки, но ударить как следует не могли. Время от времени они падали один на другого и так лежали, пока кто-нибудь из толпы не начинал подначивать: «Та дай ты ему по соплу! Слабо!» Мой дядя взял обоих пьяных за шиворот, слегка развел в стороны и стукнул лбами. После этого подержал немного и, когда дерущиеся пришли в себя, отшвырнул их в разные стороны. И не побоялся толпы, которой могло не понравиться, что ее лишили зрелища.

Дядя Ваня мог появиться здесь, как появились однажды пленные моряки. Их вели по мосту под конвоем, а они пели. Пели про трех танкистов, экипаж машины боевой. Матросов били. Они замолкали, потом начинали петь снова. Когда моряки взошли на мост, мы подумали, что они сейчас бросятся в воду, как в кинокартине «Мы из Кронштадта». Но матросы не кинулись в воду, как в кинофильме. Может быть, речка наша была мелка. Один даже презрительно сплюнул и посмотрел, как медленно плывет плевок по нашей грязной речке. Мне стало стыдно и за нашу речку, и за нас, которые стояли в сторонке. Немцы стреляли, когда женщины пытались передать пленным что-нибудь из еды. После первой очереди из автомата какая-то женщина завопила: «Ой, лишенько! Вбылы!» И побежала вниз к реке. Матрос, который плюнул в реку, поднял руку над головой и помахал нам: мол, люди, не вмешивайтесь, идите себе мимо! Конвоиры толкнули остальных, и колонна тронулась. Где-то в другом месте моряки опять запели. Говорят, кто-то из них убежал, но этого я уже не видел. Немцы, пользуясь скоплением народа, тут же устроили облаву, и мы разбежались по домам. Долго еще потом я видел во сне этого матроса и представлял, что он может прийти или мой дядя Ваня, капитан-танкист. А может, уже при шел? Я высматривал дядю или такого, как он.

Особенно много непонятных людей было на базаре, на толкучке. Здесь продавали летнюю шляпу в дырочках, щипцы для колки орехов, старые платья с бантиками, ящичек с какими-то болтами и шурупчиками, настольную лампу, переделанную когда-то из керосиновой в электрическую, а потом опять в светильник, работающий на масле.

Я не смотрел на вещи, разглядывал людей. И однажды, когда уж совсем собрался уходить с базара, натолкнулся на человека, которого искал.

Он стоял в сторонке. У него был свой маленький столик: лист фанеры на одной ножке. Человек водил по фанере веревкой, обыкновенной бечевкой, чуть потолще шпагата. Веревка засалилась, потому что человек поминутно пропускал ее через свои пальцы. Он ловко складывал из нее две петли, вставляя свой собственный палец в одну из петель, мгновение держал его в этой петле, затем резко дергал веревку, подсекал, как на рыбной ловле, — палец оставался в петле, веревочка натягивалась струной. «Ага, попалась, которая кусалась!» — говорил человек собственному пальцу, накрывал петлю второй рукой, снова дергал за веревку, и она змейкой выползала из-под пальцев. Человек снова ловко сворачивал веревку в два капканчика. Проделав это несколько раз и словно убедившись, что аттракцион действует безотказно, он обращался к публике, которая уже окружила его столик. Он смотрел то на свою руку с веревкой, то на людей и кричал весело и азартно: «А ну навались, у кого деньги завелись!»