— Печатать умеете? Нет, конечно. А немецкий знаете? В разрезе средней школы? Так. Что будем делать? Ладно, садитесь и пишите…
И он продиктовал: «Отчет о наличии продуктов питания в больнице номер два. Свеклы — три корзины… Хлеба — четыре килограмма…»
Вот тебе и майдан, золотой воздух! Полное разочарование.
Не знаю, чего во мне было больше — разочарования или ощущения, что пронесло, я со своими способностями и везением не влопался в опасное дело. То есть когда мне стали диктовать про свеклу и хлеб, отчаяние просто перехватило горло: опять в дураках! Ничего настоящего в моей жизни не было и не будет! Потом облегчение: выходит, не судьба! На миг мелькнула мыслишка, что теперь я буду при хлебном месте, но это не скрашивало разочарования. А разочарование было. И сильное. Значит, то, что трудно определить словами — все-таки жило во мне? Хотя я тут же вспомнил, как боялся сказать Кольке, зачем влип в дело с «веревочкой» — очень уж глупо выглядел бы. И все-таки… И все-таки я еще на что-то надеялся. Хотя спал я в ту ночь спокойно, не то что накануне. Я не был виноват в том, что не вышло ничего более, чем ишачить, ишачить и в поте лица добывать хлеб свой. Что ж, старая, проверенная библейская мудрость…
XVIII
С этого дня я начал работать в больнице. Печатать на машинке. Таскать продукты и больных. Помогать санитаркам. Но женщины вроде Федосьевны были сильнее меня, и чаще всего я стучал на своей машинке. Печатать мне приходилось много, и скоро лента в машинке износилась. Писчебумажных магазинов не было и в помине, пришлось шарить в комнате соседки. В первую зиму оккупации из ящиков комода дядя Гриша сколотил ей гроб. Тогда мы с мамой забили дверь комнаты гвоздями. Теперь я с трудом отогнул гвозди и вошел внутрь. В комнате стоял знакомый запах смерти. Перед смертью она много печатала. С утра до ночи. Лента, оставшаяся от старенького «Ундервуда», вся пробита буквами. Я забрал и «Ундервуд». Сообразил бы раньше, не нужно было бы Телегину воровать казенную машинку в бургомистрате. А теперь у него вышли неприятности.
Мама шла мимо бургомистрата и видела следующую картину: Телегин стоял на ступеньках в легоньких ботиночках, а под ногами лежала горстка соломки, словно чтобы было не так холодно в стоптанных ботинках. По бокам два полицая. Телегин согнулся, сгорбился, а они оба — сытые, здоровые, с наглыми глазами. Оба в гимнастерках, как рассказывала мама.
— Мама, какие гимнастерки? Ты что-то путаешь! — удивился я.
— Ну, может, насчет гимнастерок действительно путаю, но глаза — глаза помню хорошо! Это были люди, которые приходят брать. У них лед в зрачках, они заранее знают: все виноваты! И эти знали. Особенно один. Он так смотрел, будто у него с Игорем личные счеты. Телегин глядел в небо и все переминался с ноги на ногу. Ты заметил: стоит только человеку появиться на нашем горизонте, что-нибудь для нас сделать, как исчезнет? Все уходят от нас. Совсем… Проклятые мы богом люди. Да, да, проклятые! С того самого момента, как не стало твоего отца!..
Мама наклонилась к столу, положила голову на руки и замолчала. Только чуть слышно всхлипывала. Из-под воротника выглядывал валик кожи, словно набегающая волна: несмотря на голод, на шее скапливался жир. Возраст? Все куда-то уходило, а складки жира оставались. Мама старела в свои сорок лет. Волосы разметались по столу, словно пакля.
— И этот улетел. Он же говорил, что таких, как наш отец, обязательно «вычищают»!
— Он говорил о себе, мама!
— Какая разница! Бургомистр, его хваленый бургомистр, «порядочная людына», даже речь произнес там, на лестнице, когда Игоря забирали.
— Он имел в виду машинку?
— Почем я знаю, что он имел в виду? Вышел на крыльцо, словно боярин какой, с рюмкой и бутербродом в руках. Выпил сам и дал Игорю. «Выпьем, как порядни люды!» — говорит. И Телегин взял. Рука дрожит, ноготь о стакан стучит. Опрокинул и будто осмелел. Еще и пошутил: «Культурные люди погибают из-за нехватки культтоваров…»
— Мама, может, нам отнести эту проклятую машинку, а взять другую, покойной соседки? Какая разница, на чем печатать ведомости о свекле?
— …Я бежала за Игорем с узелком, у меня узелок был с собой, хотела дать ему немного еды — не разрешили. Бургомистр еще колебался, но что от него зависело? Эти, в гимнастерках…
— В мундирах, мама?
— Да, в мундирах! Но главное — глаза. Они и на бургомистра смотрели так, словно и его тоже заберут с собой. Они с Игорем там начали что-то толковать о порядочных людях, так этот, с глазами, перебил… «Тилигэнты, понимаешь, найшлысь! При Советах вас мало брали! Можно простый людыни вас понять? Нэ можна. Можэ цэ нимцям интересно? Так мы доведем до сведения!..» Много говорил Игорь, и договорился!.. Не надо философствовать, сынок. Война этого не терпит… Так и ушел.
— Ничего не сказал?
— Начал было. Рад тому, как устроился наш сын Владик. Это ты — наш сын! А устроился ты машинисткой! Так сказал Телегин. Ты что-нибудь понимаешь?
— Понимаю…
— Ой, смотри, допонимаешься ты! И от тебя одна машинка останется. Как от нашей соседки. Интеллигентная была женщина!
Да, соседка у нас была интеллигентная. Сперва она как-то пристально присматривалась к немцам, словно что-то хотела понять. Теоретически. Как Телегин. И одобрила немцев, когда они извели воровство. А потом, когда воровать уже было нечего и есть тоже, она засела в своей комнате и печатала, печатала… Кому и что нужно было перепечатывать в нашем голодном городе? Немцам? Так к ним бестужевская тетка не пошла, хотя и умела печатать «на языке». На немецком. Когда я рылся в комнате покойной, я обнаружил множество копий с ее бестужевского диплома. Наверху красовалась надпись: «Копия. Заверено…» Фамилия и должности не проставлены. А подпись она ставила свою собственную. Сама выдавала себе документ, сама снимала копию, сама подписывала. Вся комната была завалена копиями диплома. Как-то она говорила нам с мамой, что скоро уйдет в иной мир, где не будет ни наций, ни разницы в образовании, ни других различий. Так и умерла, не приспособившись к жизни. Ее полицай тоже назвал бы «тилигэнткой»…
Каждое утро я отправлялся на работу в свою больницу. Бежал, чтобы согреться, через временный мостик, выстроенный немцами вместо взорванного, и останавливался отдышаться у старой гостиницы «Националь». Внутри обгорелой коробки бывшей гостиницы сохранились куски стен с альфрейными работами: тянулись линии — тонкие и потолще, с растушевкой и без нее. До войны были специальные мастера-альфрейщики, они расписывали комнаты и залы кистями по карандашному рисунку. Мощные металлические конструкции валялись покореженные от взрыва, а легкие, еле видимые следы карандаша на стенах сохранились. И копии, копии, копии!..
Я приходил в больницу, садился в кабинете Глазунова. За перегородкой, в большей части комнаты, находилась резиденция Рапперта. Шефарцт являлся к нам не часто, в основном он находился в немецком госпитале, но Глазунов никогда не располагался в его кресле и не садился за его стол, строго соблюдал субординацию. Если распекал кого-нибудь из своих подчиненных, то приказывал мне выйти из кабинета — крохотного закутка за перегородкой. Несмотря на то что Глазунов тянул всю больницу, он находился как бы на птичьих правах. Как Телегин, занимавший в бургомистрате кладовую под лестницей. После того, что рассказала мне о Телегине мама, я пытался поговорить с Глазуновым: он должен был знать хоть что-нибудь о судьбе Игоря Яковлевича. Но доктор на все вопросы отвечал: «Не знаю! Не знаю!» И тут же прекращал разговор.
Я узнал фамилии Федосьевны и той врачихи, которую видел в свое первое посещение больницы. В личном деле Федосьевны служба в Красной Армии не числилась, я как-то спросил у нее про эпизод с обгорелым человеком из танкетки, но она посмотрела на меня как на «сдвинутого».
— И такэ скажэшь! Я тоди работала в больныци самого профессора Дворянинова. Санитаркою. Так шо можеш в нього спытать про Федосьевну, шо за человек. А куды вин мэнэ посылав, тэбэ забулы спросить! Профессор знають, кого посылать и куды. И наша отделения до их больныци принадлежит. Борис Никыхворович им, профессору, подчыняются. Нэ вмища его больныця усих, хто до профессора просыться, а хоч кого так прывэзлы, от вин и одкрыв отделению, можно сказать, филиал. И мэнэ сюды перебросылы для подкрепления. Я ж у нього трыдцать годив как одын отработала. И когда война почалась, от нього никуды! Мы ж з профессором хоть на вийну нэ прызывалыся, а свое дило знаем. Нам, як солдатам, бушлаты, а хоч телогрейкы, повыдавалы. А як же! Какая без нас вийна, однэ убийство!..