Изменить стиль страницы

— Ага, ферштейн. Я, значит, пошел… Кауфен-феркауфен… Я есть отес… Ты, панымаешь, тоже. Немецкая отес…

Неужели он не понимал, как бессмысленны его мольбы! И только я так подумал, как немец вдруг полез в карман мундира, дал дяде Грише пачку паспортов и приказал найти свой. Дядя Гриша отыскал аусвайс и совершенно спокойно сказал:

— Ну, я пошел. Ферштейн?

К моему удивлению, немец махнул рукой и отвернулся. Мы двинулись дальше, а дядя Гриша остался. Сосед смотрел нам вслед и качал головой. Глаза у него были совсем не такие жалкие, как раньше. Тупой-тупой, а понимает, что делает! А вот кто действительно туп, так это я. То ли дело Колька.

Как только офицер жестом подозвал машину, которая тихо ехала за ним по мостовой — так сказать, его персональную машину, — и занес ногу в высоком сапоге на подножку, Колька рванулся к нему. Опять он что-то предпринимал, и при этом не только для себя, он крикнул:

— Пацанов!.. Пацанов не имеете права!.. — и показал на меня. Офицер посмотрел, брезгливо дернул ногой, той, что еще отталкивалась от тротуара, и сказал:

— Вег! Вег[11].

Потом нагнул длинную шею и нырнул под брезент полевой машины. Солдат наподдал Кольке коленом, чтобы тот его пропустил к начальству, и пошел рядом с машиной. Опять получалось, что Колька пострадал из-за меня, его одного офицер, может быть, и выпустил бы. Я сказал об этом Кольке, но он только безнадежно махнул рукой:

— Дурень ты, Владик! При чем тут ты? Ну, при чем? Тут, понимаешь, такое дело…

И не договорил, какое именно дело, сам должен был понимать. Я только сообразил, что не виноват. Вот и все.

Между тем солдат шел рядом с медленно едущей машиной, переставляя ноги по тротуару, словно в каком-то старинном танце. Он передавал на ходу наши паспорта господину офицеру. Потом машина рванула с места, мы видели, как солдат аккуратно застегивал пустой карман, где раньше были документы. Он махнул нам рукой, как стаду гусей, и зашагал вперед.

Снова я шел по тем улицам, по которым шел за Иваном Константиновичем, когда мы пытались выйти из города. Из тех ребят в этой стайке голодных людей был только Мащенко. Дома вокруг стояли или разрушенные, или брошенные. Во всяком случае, так казалось со стороны. Они одиноко торчали среди бывших дворов: все заборы давно сожгли те самые жители, которых не было видно. Покосившиеся, кривые небольшие домики стояли на образовавшихся вокруг них пустырях вкривь и вкось, словно после драки. Как если бы они, дома, дрались между собой, «мотузылы» друг друга. Высокое здание гостиницы, которое по-прежнему высилось среди мазанок и двух-трехэтажных кирпичных домиков, похоже, лупцевал целый десяток домиков-шкетов. Окружили, избили, как в темном уголке парка, и раздели донага. Передняя стена отсутствовала, будто ее в самом деле украли. Бывшая гостиница с множеством номеров-сотов выглядела как тюрьма в разрезе. Комнатки-камеры без передней стенки были открыты словно бы для того, чтобы все видели, как скверно приходится тем, кто попал в заложники. Кое-где стены уцелели, и окна были забиты фанерой. Как правило, это были крышки от довоенных посылок. От дождя, от снега крышки потемнели, побурели, чернила растеклись, и заплаты напоминали синяки. Видимо, в отсеках, где вместо стекол были фанерки, жила охрана. Наверное, не немцы, а полицаи. В тех комнатах, где не было ни стекол, ни фанерок, ни даже окон, содержали заложников. Вокруг здания расхаживали часовые, и, если бы кто-нибудь из заложников смог добраться до колючей проволоки, которая обволакивала гостиницу со всех сторон, его бы пристрелили. И того, кто вздумал бы броситься с верхних этажей, подстрелили бы как птицу. Люди, завернутые во что придется, в какое-то тряпье, сидели в комнатушках, как птицы в клетках. Пожилой небритый человек стоял почти у самой проволоки с медным тазиком, в котором до войны варили варенье, и ждал, что кто-нибудь из прохожих мимо бросит в тазик пищу. Таз блестел на солнце, он был совершенно пуст — нам, проходящим, нечего было дать. Я подумал, что этот человек, где-то добывший медный тазик, наверное, сходит с ума. И немудрено было помешаться в этой огромной, разбитой на отсеки птичьей клетке. Все мы — и те, кто уже попал в клетку, и те, кто еще не был засажен в нее, были заложниками. В отличие от них, нас еще не загнали за проволоку. Нас провели мимо гостиницы, и привыкшие ко всему люди даже не повернули вслед нам голов. Какой-то мальчишка моего примерно возраста или чуть младше оседлал голую балку и раскачивался на высоте. Я задрал голову, чтобы крикнуть, что он рискует свалиться вниз, но не стал вмешиваться — даже позавидовал тому, как он спокойно играл на высоте, в пяти-шести метрах от смерти. Сколько нас, таких мальчишек, разбросала по разным птичьим стайкам жизнь? Одни в заложниках, другие, как мы с Колькой, попали в облаву, и что с нами будет — неизвестно.

Впереди меня шел парень в мальчиковом пальто, таком же, как мое. Ступал он сгибая ноги в коленях, приседая. Меня эта его походка раздражала, Кольку тоже. Но если я знал, что и сам слабак, то Колька преследовал впереди идущего человека. Он как бы случайно наступал ему на пятки. Рваные маленькие полуботинки спадали, из них вылезали голые ноги, а Колька жаловался на то, что, если бы не мы с этим пацаном, ребят отпустили. Он так и выразился: «Я потребовал».

Человек, который шел впереди нас, повернулся: перед нами было совершенно взрослое лицо, кожу на нем заплели морщинки. Они гнездились под глазами, вокруг крохотного носа, на котором сидели очки в металлической оправе с тусклыми стеклами. Он посмотрел Кольке прямо в глаза, и мой товарищ смутился. Когда человек отвернулся от нас, Колька снова принялся рассуждать об умных людях, которые в отличие от нас «кемарят себе в теплых постельках». Где он видел в нашем оккупированном городе теплые постели? А умные действительно нашлись. Тот же дядя Гриша. Никогда не думал, что этот полуграмотный человек будет в чем-то разбираться лучше меня. Во всем виновата школа, воспитание: не тому учили!

Я шел в цепочке усталых голодный людей и вспоминал, как, бывало, по этим же улицам мы шагали пионерским отрядом. Впереди красовались вожатые, председатель совета дружины или отряда — начальство. Я преуспевал в науках, зато, после исчезновения отца, сильно отставал в должностях. Выбирали меня только старостой класса и звеньевым. Утешал себя тем, что, когда вырасту, стану знаменитым и всем покажу! Кому и что я собирался показать, мне самому было неясно. А пока я старался держаться несколько в стороне, где-нибудь сбоку колонны. То делал вид, что болит нога, то еще что-нибудь придумывал. Нес, например, под мышкой стенгазету, в которой сам писал большинство заметок и делал все рисунки. Это было нетрудно: мои сочинения часто выставлялись на районных выставках. Зато все видели — вот идет ответственный товарищ! Пусть всего лишь за классную стенгазету, но — ответственный! Мама посмеивалась: «старший помощник младшего дворника». Учителя учили скромности, а ребята стремились хоть чем-нибудь, да выделиться. Один — первый в классе по силе; второй — первый по математике. Третий — еще в чем-то первый.

Теперь на оккупированной территории самое главное было не выделяться. Все это напоминало мне команду «кругом!», которую давали на уроках физкультуры. По этой команде все поворачивались на целых 180 градусов, и тот, кто в строю был первым, становился последним. И наоборот. Теперь без всякой команды все повернулись «кругом». И в этой облаве наиболее темный человек дядя Гриша оказался первым, кому удалось ускользнуть от принудительных работ, которые давались без суда и следствия по воле любого немецкого офицеришки. А я опять оказался как бы в сторонке, хотя как и все — в неволе.

Клещатый привел нас на стадион. Здесь я не раз бывал до войны. Участвовал в соревнованиях, сначала детских, затем юношеских. Здесь в ресторане при стадионе впервые попробовал розового вина, а потом брел домой по пустым улицам, в голове шумело, и я сшибал ногой мусорные урны. При немцах стадион пустовал, створки ворот были оторваны. На обломке фанеры бежал и все никак не мог вырваться из зубчатого колеса значка «ГТО» человек в майке. И так же, как этот нарисованный бегун, все на стадионе застыло.

вернуться

11

Пошел (нем.).