XII
Мы с Колькой удержали Шевро и тем погубили его — пока разглагольствовали, прибежали немцы. А Шевро застрял в проволоке, пытаясь вырваться на волю. Одной ногой он уже был там и тоскливо крикнул что-то вроде:
— Помирать, так с музыкой!
Ветер унес его слова, они развеялись в неохватных степных пространствах и исчезли. А парень остался. Казалось бы, беги по этим широким свободным просторам куда глаза глядят! Но мы жмемся друг к другу на обжитых пятачках, жмемся и жмем друг друга. И какой толк в словах, если сутулый фельдфебель уже схватил тебя за шиворот, как щенка, и легко поднял в воздух. И ты молчишь: никакой музыки, с которой собирался помирать! Только поджимаешь под себя руки и ноги, чтобы защитить живот. И шея в лапищах фельдфебеля мотается словно петушиная: нет, нет, нет! Не хочешь ты умирать даже с музыкой.
Фельдфебель так встряхнул его в своих ручищах, что парень завизжал чужим девчачьим голосом. Тоненько, противно. Этот звук иглою вонзился в сердце, наверное, не мне одному. Может, другие не так остро чувствуют, что происходит? На лицах безразличие. Но и я тоже не осмеливаюсь проявлять сочувствие. Но и стоять на месте нет сил, нога мелко противно дрожит и словно танцует. Влево, вправо, вперед. Я уже не возмущался, как раньше: «Человека! С большой буквы!» Все это где-то позади. Далеко. Давно. Я же знаю: сейчас навалятся толпой — и конец. У толпы нет мыслей, только инстинкт. Один. На всех. Оттого все в толпе чувствуют себя правыми. А я, как всегда, виноват.
Дрожит нога. Дрожит, но ползет. И все тело наклоняется вперед. Толпа растопчет всякого, кто вмешается. И поделом: не высовывайся, если ты слабый, бессильный, ничего не можешь сделать!
Шевро свернулся в клубочек, как цуцик, и старается не привлекать к себе внимания. Не кричит, не горячится. Сейчас не до того. Меня всего трясет: что сейчас будет, что произойдет! Фельдфебель поднял тяжелый сапог над «цуциком», и с подошвы его прямо на Шевро упали комья грязи. А он молчит, притулившись к земле — только бы пронесло! Шевро действует правильно — не шевелится, и толпа стоит в нерешительности: бить — не бить, убивать — не убивать? Если мышка не движется, кошка не схватит. По крайней мере, сразу. Подождет, что будет. А что будет, что может быть?
Фельдфебель опускает на тело Шевро свой тяжелый, весь в шипах сапог. И что рядом с этим утюгом мой ботиночек — тоненький, весь серый от времени, со шнурками, которые уже давно не пролезают в отверстия, в узлах, и болтаются во все стороны. Они набрякли от земли, сырости и волочатся за ботинком, тормозя его движение.
А фельдфебель уже поставил на пиджак Шевро свой сапог и словно подошвы от грязи чистит! Но и мои ботиночки тридцать четвертого размера невыносимо тяжелы, их трудно передвигать, точно они нарочно не пускают меня вперед. Я никогда не отличался в драке, но мог показать себя в другом, а сейчас остается только это. Но в данном случае совершенно очевидно: вмешиваться нельзя, дураку понятно!
Но мой ботиночек с его тонкой кожицей все-таки ползет вперед. Против фельдфебельского сапога это как щенок против танка. И конечно же мой ботинок не остановил «танк», он скривился, сморщился, и свернул в сторону, а сапог въехал в бок Шевро. Тот охнул. Тихо-тихо: кричать нельзя, сразу растерзают. Шевро понимает. Шевро понимает, а я нет? Куда я лезу? Фельдфебель с презрением смотрит на шнурки от моих ботинок, намотанные на его сапог, будто кошачьи кишки.
В детстве я часто наступал на свои развязавшиеся шнурки, спотыкался к общему веселью: ротозей, растереха, кунэлэмэлэ! Там все кончалось смехом. Здесь не до смеха. Раньше другие вмешивались — например, Колька, а сейчас его не видно в толпе. Он не станет подставлять немцу свои ноги.
И фельдфебель с изумлением смотрит на сапог: на нем намотаны мои запутанные шнурочки. Он отбрасывает их прочь, а они упрямо волокутся за ним. Немец елозит сапогами по траве, стараясь оторваться от этих проклятых шнурков. Он пыхтит, злится, чертыхается. Во все стороны летят, словно выкопанные из земли черви, эти грязные, мокрые шнурки!
А фельдфебель, яростно разгребая кучку мусора, которая осталась от моей обуви, заодно пинает и неподвижного Шевро. И другие немцы подходят к Шевро, чтобы ткнуть его сапогом. Я стою неподвижно, словно огородное чучело. Только у пугала одна деревянная нога, а у меня две, и обе деревянные! И всякий, кто прорывается к Шевро, чтобы пнуть мягкое, мятое тело, походя наступает на мои ступни. Потому что я изо всех сил рвусь вперед, переступая на своих деревянных культяшках, чтобы помешать добить Шевро. Я нагибаю голову, чтобы не видеть того, что происходит вокруг, потому что Шевро уже окружен кольцом из немецких мундиров. Я рвусь, но кто-то не пускает меня, чьи-то руки охватили шею. Это Колька, конечно, как всегда!
Но что это: Колькину крепкую фигуру я вижу совсем в другом месте он схватился с каким-то немцем (кажется, «своим»), и они барахтаются, словно два медведя. А как же руки, Колькины руки? У меня в глазах двоится: он, Колька, там, а руки здесь? Может быть, у меня все двоится? Раз подставил ногу, два подставил, немцы все равно добрались до Шевро и выместили на нем свою злобу. И все-таки… Все-таки их не так уж много вокруг Шевро.
Да, немцев вокруг Шевро уже немного, они где-то рядом. Один из них обнимает меня за шею. Я чувствую, как мою кожу обжигает шершавый суконный рукав. А ручки, которые высовываются из обшлагов, тоненькие, жалкие. По пятнам на этих плетях я узнаю Рихтера. Он тащит меня назад, подальше от драки? Чтобы не мешал? Спасает? Во всяком случае, я больше ничего не могу сделать. И Колька не может — он со «своим» немцем здесь, остальные тоже. Наших ребят солдаты держат как собак на поводке. При этом успокоительно чмокают губами, шипят, бормочут какие-то слова.
Рихтер, обхвативши мою шею, дышит в щеку. Его дыхание, теплое и зловонное (видно, у старика испорчены зубы), доносит до слуха отдельные звуки и слова:
— Юх… Юх!.. Рапота нада, рапота!.. Панимаешь?..
Я выворачиваюсь из его рук, но они крепкие, эти тонкие плети, не пускают. Рихтер прижимает меня к себе и шепчет:
— Юх, юх, юх!.. Мы один осталися — аляйн!.. Стыдна руссише швайн!.. Рапота!.. Юх, рапота!..
Действительно, оглядываясь но сторонам, вижу, все уже у машин, и наши, и немцы, только мы еще занимаемся «физическими упражнениями» да Шевро неподвижно лежит в стороне.
— Одна мы не рапота, а это! — шепчет Рихтер.
Я разжимаю его пальцы и отбрасываю эти старческие руки прочь. И он, Рихтер, это терпит.
Я сбрасываю прилипающие к потному телу руки немца, отрываю от себя, поворачиваюсь к тому месту, где били Шевро, и вижу жалкий холмик из тряпья; вот все, что осталось от нашего друга. Все остальные оставили его и возятся у своих машин со «своими» немцами, будто не видели, как эти самые «свои» избивали «своего» парня. И я стою со «своим» немцем в сторонке, словно мой Рихтер не принимал участия в избиении. Я размахиваюсь и изо всей силы бью «своего» немца по ногам.
Вернее, хочу ударить. Рихтер вовремя уворачивается, отставляя свой вислый зад, и ловит меня за ногу. Так мы и замираем на глазах у всех. Рихтер стряхивает слегка испачканные брюки и качает головой: как нехорошо получается!
И тот, избитый, лежит один, и никому нет до него дела. Между организованными немцами и кучкой тряпья на пустыре свободное пространство, будто все распределилось по своим полюсам: этот «скаженный» Шевро и совсем не «скаженные» немцы. Мы — между. Я всегда между!..
И тут, то ли от боли, при которой трудно стоять на одном месте, то ли от обиды я бросаюсь к Шевро. С ужасом думаю, как прикоснусь к этому словно мясорубкой искромсанному телу, но Колька оказывается рядом. Деловито поплевав на ладони, он хватает Шевро за бока и разом переворачивает.
Поднимая ноги Шевро, я заметил, что к нам бежит Рихтер. Уж этот добренький старикан не оставил своего подопечного ни на минуту! Обежал вокруг и подсунул свои руки под туловище Шевро. Да так аккуратно, что парень не охнул, не застонал. При этом немец еще что-то бормотал, показывая нам с Колькой, как нужно обращаться с пострадавшим. Ох, уж эти немцы: аккуратно бьют, аккуратно останавливают драку и так же аккуратненько обращаются с пострадавшим. Мы послушно плетемся за Рихтером, который ведет нас к своей машине. При этом бормочет: