В полночь слышится тебе скрип колыски и пение матери:
И я вспоминаю кари очи своей матери. И очи Тамарки — размытые медные пятаки, стертые как монеты. Ты не понял их прелести, а тот, кто понял, погиб. И тот, кто написал песню, тоже тоскует по каким-то очам, но уже потому, что есть очи, но нет для него Украины. Автора песни от нас скрывали. Шепотом сообщали друг другу, что он — враг народа. Такой же, как пресловутый Скрипник, которого, как обратную сторону медали космополитизма, критикует на каждом собрании Михаил Иванович. Он и тогда был в своей «колыбели» как в детской колыске, а автор песни и я носимся по степям Украины словно перекати-поле. Раньше я не мог причислять себя к микитенкам, винниченкам, кулишам, скрипникам и другим, а теперь я — их обратная сторона! И даже самого Симона Петлюры. Потому что космополитизм есть… И так далее! И так далее!..
И вижу я, как рядом с моими фронтовыми медальками появляется еще одна. С двумя сторонами. Смотрите здесь, смотрите там, нравлюсь ли я вам! Шутовские шантанные куплетцы лезут в голову!.. А что делать — все вывернуто наизнанку. Дело с космополитами грозится стать твоим последним делом. Уже и из комсомола исключили, и из института выгнали! Кто разрешил? Кто судил? Кто вынес приговор? Все понемножку. На всякий случай. И все ждут главного судилища: общегородского собрания интеллигенции. Актива. Вот уж кто окончательно обсудит интеллигенцию — интеллигенция! Не может быть, чтоб сама? А дело врачей? А… И так далее. И так далее.
Главный интеллигент на собрании одет в такой же мундир, как тот, что я совсем недавно снял с себя. Даже кантик мой — артиллерийский. Он успел демобилизоваться и занять какую-то должность, потому что сидит в президиуме рядом с секретарем обкома. Высказывается он по-военному:
— Цель номер один — космополит номер два!
Выкликивает. Как из строя, выходят понурые люди с бумажками в руках. Надевают очки на длинные носы и каются, каются, каются. Каются, разумеется, не только на этой сцене в нашем городском театре. Газеты полны покаяний. Чувствуешь себя песчинкой в обвале. Почему-то вспоминались картины немецкого художника Гросса. Я нашел репродукции в книгах о художниках немецкого Сопротивления, когда искал учителя Фрица Отто Панкока — история с немцем не давала мне покоя. На рисунках Гросса гестаповцы выволакивали жалких интеллигентов, разумеется немецких, в ночных сорочках, со спущенными носками, с очками на тонких носах. Евреи или немцы, это непонятно. Интеллигенты. Такая нация!
И опять на трибуны взбирается человек в очках и, расправляя бумажку, зачитывает:
— Я — безродный космополит…
И я понимаю его, сам в таком положении — все говорят «безродный», значит, как говорится в пословице, в рот не брал ни капли, но — пойди проспись. В голове шум, как от бутылки самогона. Это после бессонной ночи с видениями. Черт-те что снится: немец Фриц с руками Михаила Ивановича и его кольцом на правой руке. Поговаривают, что жену посадили, когда расправлялись со скрипниковщиной. То есть с украинским национализмом. Хотя она как раз была еврейкой. А ее темой был — Репин. Великий русский художник, родившийся на Украине. Говорят, она слишком педалировала этот факт биографии классика. Михаил Иванович ее поддерживал, но в роковую минуту не сумел поддержать. Она исчезла, остался лишь след — кольцо на правой руке Губаря. Я оглядываюсь вокруг: где Михаил Иванович? Не видно. Во всяком случае, в президиуме не сидит. Там обвинитель в артиллерийском мундире громит «безродных». Оказывается, у меня нет уже ни Родины, которую мы вместе с ним защищали, ни города, в котором с ним родились. Вместе. Нет, раздельно. Потому что он улыбается мне или еще кому-то в зале и щерится:
— Иваны, не помнящие родства!
Только в этой связи мы с ним теперь оказываемся вместе. В армии был у меня сосед по строю. Вернее, солдат, который шел за мной. Он любил развлекаться: наступит мне на задники сапог и спрашивает:
— Ты шо — в строю ходить не умеешь? Чему ж тебя учили в институте!
Раз-два, раз-два, р-раз… Снова наступил:
— А чувал ты на пьятый этаж знэсэшь? Не пробовал? Так чему ж тебя в институте… И чего это Иван должен за тебя тащить!
И я уже виноват по уши. Хотя старшина бьет моего соседа по строю — Ивана Припару штыком по спине, — тот не в состоянии собрать винтовку и почистить ее:
— И чему тебя в полковой школе учили!
Меня старшина не ударит. Я лучше собираю винтовку. К тому же вроде чужой! Со своими легче.
Михаил Иванович не ходит в ватнике, как тот старшина, и хорошо знает, чему учили в институте. И разговор об общей колыбели у него убедительный. Интеллигентный, даже рафинированный. Обвинительное заключение по моему делу докладывает из зала. На трибуну не лезет. Ни на трибуну, ни в президиум не лезет. Доложил, и точка, скрылся среди толпы. А почему не в президиуме? Из-за скромности? А может, потому, что все-таки был на временно оккупированной? Находился. Но и там, и здесь он не высовывается. А я, которого тогда ловили с фонарями и прожекторами, снова под ослепительным освещением театральных софитов. Конечно, это не ночные немецкие фонарики и не снопы света с охранных вышек. Это — театр по сравнению с тем, что было тогда. Но этот «театр» кажется страшнее, чем то, что действительно грозило смертью. Неужели все то забылось, а нынешнее кажется страшнее? Но тогда ты знал: вот придут наши — и тогда!.. Пришли. Отслужил. Отвоевал. И опять под прожекторами!.. Мистика. Судьба?
Я ищу глазами в зале Михаила Ивановича. Он обещал, что нам ничего «такого» не будет. Проработают и отпустят. Он человек опытный в этом деле. Но тот, в артиллерийском мундире, кажется, разбираться на станет — у кого большая вина, а кто просто так, не то сболтнул. Этот не слишком разбирается в искусстве.
— Я человек военный, — представляет он сам себя. И задает вопросы: — А скажите… — Тут артиллерист теряется, как назвать нашего Изю — товарищем, гражданином, Иваном? — Что, по-вашему, значит для искусства дата — тысяча девятьсот девяносто восьмой год?
Изя, именуемый Иваном, не помнящим родства, поджимает губы и отвечает:
— Как же: основание Московского художественного театра.
Опять «малигот»! И хотя ответ верный, мне кажется, что «артиллерист» на этом не успокоится:
— Так!.. А основание РСДРП, по-вашему, роли в искусстве не играло?
— РСДРП?.. Это как сказать…
— Говорить нужно прямо, господин хороший! Идейно!..
Малигот, малигот, малигот! Разговаривают, как со студентами на экзамене, а судят, как взрослых! И никто не поможет, не подскажет. Михаил Иванович, который обещал легенькую проработку, куда-то исчез. Сидел бы он в президиуме!.. Не сидит… Хотя сидел!.. На этой сцене… Господи! Юбилей Тараса Шевченко!.. Одна тысяча сорок второй год…
На сцене стоял громадный бюст поэта. Точно такой же, как на юбилее до войны. А может быть, тот самый, в темноте не разберешь. Но еще до того, как включили прожектора, я разглядел знакомые висячие усы, его круглый лоб и гневный взгляд из-под бровей. Когда в зал дали свет, показалось, что Кобзарь расправил глубокие морщины на суровом лице. Он своими алебастровыми глазами смотрел на огромные полотнища знамен — голубое и желтое, голубое… Сейчас на сцене, где стоим мы, — космополиты, одно желтое. Но я помню и голубое. И людей, которые бочком пробирались в президиум. Они были похожи на кукол в своих накинутых на плечи шубах (в театре стоял адский холод), будто маскирующих тросики и прочие средства управления Петрушкой. Немцев не было видно, наверное, они во всем полагались на своих. То есть на наших. Из бургомистрата, из общества «Просвита». Круглолицый дядька в жупане, как с картины… А рядом — лысина и белоснежные манжеты директора художественного училища. Или — зама? И института, а не училища. Тогда я на это не обратил внимания. Но теперь-то вспоминаю — это был Михаил Иванович Губарь. Он молчал. Доклад делал другой человек, который назвал нас «пановэ», и вслед за этим стал выкрикивать слова:
47
Повей, ветер, на Украину,
Где оставил я девушку,
Где оставил кари очи,
Повей, ветер, в полночь (укр.).