По распоряжению главного покровителя приюта, Волынского епископа Евлогия, нас почему-то поместили в киевском Святотроицком монастыре, что на гористом правом берегу Днепра, неподалеку от каменных древних стен Выдубецкого монастыря. Потеснив монахов, нам отвели в общем корпусе их мрачные кельи, познакомили нас с монастырским распорядком, после чего устами игумена сказали:

— Денно и нощно молимся мы за победу русского оружия над врагом, молитесь так же усердно и вы, благородные юные изгнанники.

Не знаю, как на этот счет мои земляки и ровесники, но я-то поначалу себя не щадил ради молитвы. Каждое утро я поднимался вместе с монахами по крутой деревянной лестнице в церковь и, прислонившись к стене, слушал пение хора да бормотанье священника за клиросом и в мыслях уносился то к богу, то к родному селу. Мне было о чем молиться. Где-то там, в далеких карпатских Ольховцах, горевала о своем старшем сыне мама, ей насущно требовалась моя помощь. Я просил бога, чтобы он успокоил маму, чтоб она не убивалась о сыне, а терпеливо ждала с войны своего газду — моего отца. Не упускал я случая помолиться и за друга своего Суханю и за русских, чтобы помог бог русским войскам выгнать австрийцев из Галичины далеко за Сан…

Все-таки настало время, когда мне опротивели эти каждодневные бесплодные моленья, а выстаивать в церкви просто так, не молясь, у меня тоже охоты не было. Достаточно, что в трапезной, прежде чем взяться за ложку, мы должны были тянуться, покорно воздев глаза к лампадке, пока проходила церемония освящения подаваемой еды. На длинных, в два ряда, столах нас ожидали узорчатые деревянные миски с постным пахучим борщом. А какую гречневую кашу с обжаренным в масле луком и кусками рыбы подавали монастырские служки на деревянных разукрашенных тарелках! Что за квас пили мы из стеклянных жбанчиков! После квасу, еще раз помолившись, монахи расходились по кельям, и незамедлительно оттуда доносился дружный храп разной силы и тональности. В эти часы мы тихо, на цыпочках, крались по монастырским длинным коридорам, не смея нарушить сон святых отцов: будить их мог лишь колокольный звон, призывая смиренную братию снова собираться в храм божий.

Однажды предвечерней порой я от скуки и безделья вместо церкви свернул к колокольне. Колокольный гул зычно катился, разливаясь вширь по приднепровской околице. Мной овладело настроение не молитвенное. Руки соскучились по работе, хотелось чем-то заняться, что-то делать, встретиться с такими же, как я, молодыми ребятами, поближе разузнать все: много непонятного и диковинного видели здесь мои глаза. Перед тем как подняться на колокольню, я забрел на хозяйственный двор за высоченной стеной, посторонним ходить туда строго воспрещалось. Я не без любопытства заглянул в пекарню, где трудились голые по пояс молодые люди, заскочил в пристройку с огромными дубовыми кадками, — уж очень не терпелось посмотреть, как получается вкусный душистый квас. Неожиданно пожилой монах с кудлатой черной бородой и в замасленной на животе рясе настиг меня как раз в тот момент, когда у меня завязался разговор со служкой.

— Ежели, отрок мой, я еще раз застану вас здесь, — погрозил он пальцем, — худо вам будет: про это узнает отец игумен.

— Прошу прощения, но ведь я вам, отче, не мешаю. Мне просто интересно взглянуть, как делается квас.

— Как делается квас — не вашего ума дело, отрок мой. Ваше дело пить его и… молиться.

Я с обидой убрался с хозяйственного двора. Не знаю я за собой никакого греха, нечего мне замаливать перед богом. Мои руки томятся без привычной работы. Меня подмывает схватить лопату и до седьмого пота окапывать деревья. Я бы с наслаждением колол дрова на кухне, подметал двор, лишь бы не выцеживать из себя постылые молитвы.

Эти мысли одолевали меня, когда я решился проскользнуть на колокольню. Я бесшумно пробирался по деревянным ступенькам выше и выше среди стен весьма прочной кладки. Сквозь крохотные круглые оконца скупо проникал дневной свет. Я карабкался почти ощупью, то и дело дотрагиваясь вытянутой правой ладонью до стылого камня стены.

Наконец-то над головой открылся квадрат дневного света, и, подбадривая себя, я стремительно вскочил на солнечную, открытую на все четыре стороны верхнюю площадку колокольни. Сердце у меня аж затрепыхалось, и, вернее всего, не от крутого подъема, — карпатский житель, я с малых лет привык бегать по каменистым обрывистым стежкам. Поразила обступившая меня суровая таинственность: толстенные, потемневшие от времени бревна над головой, сплетения поперечных балок, к которым массивными черными замками были подвешены медные чаши колоколов. Самый большой был ошеломительной величины: под ним вполне могли спрятаться все мои деревенские приятели.

Я так сильно был захвачен этим зрелищем, что не сразу и заметил, когда ко мне подошел мужчина и с нескрываемым любопытством стал разглядывать меня. Неожиданная встреча не смутила, я не отвел взгляда, и, равно как и он меня, я тоже разглядывал его. Из-под черной поношенной рясы, подоткнутой спереди за ремень, виднелись вытертые, с заплатой на колене, серые штаны, небрежно заправленные в широкие порыжевшие голенища старых сапог; косматая темная борода, что почти наполовину укрывала его лицо, могла сойти за бороду страшного разбойника, если бы не мягкая улыбка. На еще молодом, худощавом, с седыми висками лице дружелюбно светились темные глаза.

— Ну что, юноша? — довольно приветливо заговорил он, угадав во мне воспитанника из приюта имени великой княжны Татьяны, — Нравится вам тут, в моих владениях?

Не в пример другим монахам, он говорил как здешние простые люди — кухонные служки, конюхи на конюшне или чернорабочие на монастырском хозяйственном дворе, и особой мягкостью речи напомнил мне ольховчан, земляков моих из далекого родного села.

— О, еще как нравится! — восторженно сказал я и тут же, без стеснения глядя ему в пронзительные черные и совсем не страшные глаза, спросил: — Так это вы каждый день так прекрасно звоните?

— Вроде я, парень.

— Ах, если б я мог так… — вырвалось у меня со вздохом.

— Хотите стать звонарем? Что ж, милости просим. Приходите в свободное от молитвы время.

Началось мое знакомство с монастырским звонарем отцом Серафимом. Я зачастил к нему и перед заутреней, и перед вечерней, в будни и по праздникам. Вскоре я освоил звонарское ремесло. Пригнувшись, чтоб не зацепиться головой, я подлезал под самый большой колокол, хватался обеими руками за ремень, натужась и кряхтя, толкал металлический «язык» в одну, после в другую сторону, раскачивал его сильней и сильней и должен был ударить им об край колокола лишь тогда, когда отец Серафим пройдется руками, словно по струнам цимбал, по натянутым от малых колоколов веревкам, а затем перескочит к средним колоколам. И когда это мелодичное вступление будет закончено, я со всего маху, обеими руками, должен был ударить «языком» о край большого колокола и таким порядком, без излишней спешки, но и без опоздания, включиться, как говорил отец Серафим, в общую симфонию колокольной музыки.

Симфония музыки! Мне запало в душу это непонятное слово. Вот за эту симфонию я бы с радостью молился, если б моя молитва могла чем-то помочь. Но отец Серафим обходился без молитвы. Ни разу не видел я, чтобы он перекрестился перед тем, как встать к своим колоколам. В его тесной лачужке-келье я не видел ни одного образка со святыми.

Бам! Бам! — гудела литая медь, отбивая тяжелые, громкозвучные такты в мелодичном хору колоколов и колокольчиков. Бам! Баи! — раскатывалось по зеленым кручам и овражкам дальних киевских окраин. Страшное, грозное гудение переполняло меня насквозь, но я не выпускал из ладоней тугой ремень, отбивал такие громовые, сверхмощные такты, от которых и балки, и пол, подрагивающий подо мной, и звонница со всеми колоколами— все, казалось, готово было подняться в воздух и поплыть, поплыть, аж до самого неба. Мне чудилось, что я купаюсь в этом гуденье, что я сам становлюсь этим гулом и что вот-вот случится чудо и наша высокая колокольня с толстенными стенами поплывет к Карпатам и опустится в моем родном дворе…