— Погляди-ка, Иван! — кричу я Сухане, будто меня кто-нибудь может услышать, когда я сам себя не слышу. И все-таки я продолжаю кричать и в то же время неустанно бью железным «языком» об оглушительную живую медь: — Полюбуйся, какую я себе работку нашел! Святые отцы молятся, от грехов спасаются, а мне смешно, и я звоню, звоню на всю вселенную!

2

Текли дни и недели, уже июнь позади. Теперь Василь мог сказать, что он, пожалуй, доволен своей жизнью. Хотя с ним не было ни родных, ни друзей, и даже Сергей Гнездур, единственный друг, с которым он вместе добирался в Киев из далекого карпатского села, отвернулся от него, — зато у него был отец Серафим, добрый милый бородач, заменивший Василю и родного отца, и друга, и даже учителя. Василь ничего не утаивал от отца Серафима — ни о себе, ни о своих близких, рассказал и о своем путешествии во Львов, чтобы там у графа Бобринского добиться справедливой кары для полковника Осипова, с жаром рисовал обаятельный портрет своего дяди Петра, учителя из Синявы, который перед войной ездил в Петербург жаловаться царю на горькую судьбу лемков.

Отец Серафим про себя посмеивался над дядей Василя. Он не был лично знаком с Петром Юрковичем, но со слов машиниста Заболотного знал кое-что об этом наивном человеке. Да и племяш чем-то смахивал на своего дядьку, по крайней мере своей слепой верой в славянского доброго царя, в того православного спасителя, который вызволит их Галицию и вернет людям Карпатские горы.

После колокольного благовеста они иногда задерживались на верхнем помосте, откуда открывался величественный вид на город с его предместьями. Глянут на восток — и видят сверкающую под солнцем дугу Днепра, ни дать ни взять выхваченная из ножен казацкая сабля; глянут на север — и видят крутые лесистые обрывы с златоглавой колокольней Лавры; глянут на юг — там свежие холмы братских могил, а над самой высокой — серый памятник — церковь. Рядом вырос новый продолговатый бугор. Возле него рыли еще одну свежую яму. Кладбище заняло весь гористый пустырь на юг от монастыря, — его братские могилы с мрачным церковным куполом поднялись так высоко, что за какой-нибудь месяц заслонили вид на город.

Однажды, задержавшись взглядом на телегах с гробами из местных госпиталей, отец Серафим сказал вроде про себя:

— Ученые еще когда-нибудь подсчитают, сколько наши толстосумы заработали на каждой солдатской голове.

Василь изумленно посмотрел на отца Серафима. Похоже, шутит звонарь. Как это — зарабатывать на солдатских головах! Ничего подобного он у себя в Галиции не слыхал. Зарабатывать в лесу можно, на фабрике, у пана помещика, в Америку на заработки ездил отец Василя… Но чтобы кто-то мог разжиться на бедной голове солдата…

— Что вы сказали, отец Серафим? Грешно даже подумать о таком. Какие тут еще заработки?

— Подрастешь, парень, узнаешь, все поймешь. Это, Василек, сложная арифметика. Ой, сложная. — Отец Серафим обнял его за плечи, слегка прижал к себе и проникновенно, по-отцовски сказал: — Тебе не приходится бывать там, за стенами, правда ведь? Вам, воспитанникам епископа Евлогия, запрещают общаться с народом. А почему? Чтоб вы не вздумали сравнивать австрийские порядки с нашими. А ты, парень, вырвись как-нибудь за ворота, поинтересуйся, как тут люди живут, сравни нашу нищету с австрийской, наше горе с австрийским. Которое из них слаще — наше или ваше? Спустись-ка, Василь, к Днепру, да проехайся трамваем в сторону Подола, загляни в затоны, полюбопытствуй, как там живет рабочий люд…

Василь послушался отца Серафима. Где-то там, на Подоле, должен был жить машинист Заболотный, с которым дядя Петро переписывался, вернувшись из России. Он столько рассказывал хорошего о машинисте, так расхваливал этого смелого, находчивого человека, что Василь, не долго думая, решил отправиться на Подол и разыскать там дядиного друга. В первое же воскресенье он тайком от всех, даже от Гнездура, выскользнул из монастыря, мимо Выдубецкого спустился по деревянной лестнице к Днепру, оттуда трамваем, по-над зелеными днепровскими кручами доехал до Подола.

Выйдя из вагона, он вместе с народом пересек Почтовую площадь, но у самого берега задержался, потрясенный изумительной панорамой Днепра. Суда, большие и малые, одни празднично-светлые, с палубами, заполненными пассажирами в светлых летних нарядах, другие — словно гигантские черные жуки, запряженные в такие же черные корыта-баржи, а между этими гигантами — небольшие белые яхты и совсем маленькие, но верткие лодчонки, — все это сновало в разных направлениях, от одной пристани к другой и, сигналя флажками, подавало предостерегающие гудки, поблескивало на солнце и плескалось в воде. Откуда-то, может из того ресторана над самой водой, доносились звуки духового оркестра, а с высокой кручи летел на Подол и дальше по Днепру колокольный звон.

— «Киевлянин», «Киевлянин»! — внезапно вырвался из людского потока чей-то резкий молодой голос. — Свежие новости!

Василь оглянулся: неподалеку стоял парень с пачкой газет под мышкой.

— Свежие новости! — кричал он, размахивая газетой. — Прибытие в Киев генерал-губернатора города Львова!

У Василя екнуло сердце. Ослышался, что ли… Но газетчик еще и еще раз выкрикивал эту новость.

Василь подозвал к себе паренька и негромко спросил:

— Прошу, пожалуйста… Разве наши войска вернули Львов?

— А разве я это говорил? — удивился газетчик.

— Однако так. Ты же сказал — генерал-губернатор города Львова…

— Подумаешь, — рассмеялся газетчик. — Ну, пропустил словечко «бывший». — Он почему-то не отходил от Василя и даже заговорщицки подмигнул ему. — Будь его сиятельство во Львове, так, наверно, не шатался бы он здесь. — И, заметив, как переменился в лице Василь, тут же спросил: — Ты, похоже, из тех мест? Беженец? — Василь кивнул. — Я по выговору твоему догадался и по некоторым словам… — Живые глаза на загорелом лице с облупленным, чуть вздернутым носом испытующе разглядывали Василя. — У нас перед войной, — сказал газетчик, — жил недолго один профессор из Австрии. Не у нас — по соседству. Вежливый такой. Нет-нет да и прибавит: «прошу», «пожалуйста». И словечко «лем» частенько вставлял. Чудной человек. К самому царю ездил просить милости для бедных лемков. Ну и смеху ж было, — и газетчик не преминул весело хохотнуть. — У нас к царю не принято ездить. Быть может, в вашей Австрии…

— Слушай-ка, — перебил его Василь, — не Заболотные ваши соседи?

— Заболотные.

— Он машинистом на корабле?

— Раньше был на буксире, а теперь на землечерпалке.

— Значит, у них-то и был мой дядя! Ей-богу, это мой дядя! Веди же меня к ним. Немедленно. Прошу тебя.

— Э, нет, — возразил газетчик. — Сейчас не поведу. Я тоже хочу повидать того графа. Вон какой портрет! — Ткнул пальцем в газету и прочел: — «Член Государственной думы его сиятельство граф Г. А. Бобринский проездом из своего имения прибывает в наш город…» А вот и сам он! — вскрикнул паренек и оглянулся на гудки пароходов. — Видишь, видишь его яхту? Черт возьми, хоть часок побыть бы капитаном на таком кораблике!

С фарватера широкой реки медленно поворачивала к пристани яхта — вся, как пышная игрушка, блистая никелем и стеклом, с горделиво поднятым на высокой мачте государственным трехцветным флагом.

На левом крыле капитанского мостика стояли двое: один — в белой элегантной форме молодцеватый капитан, другой — в военной форме, полнотелый, с крупным усталым лицом— граф Бобринский. Они просматривали берег.

— Что видите? — спросил граф.

— Прекрасно, ваше сиятельство! — не отрываясь от бинокля, сказал капитан. — Подобные встречи устраивают лишь коронованным особам. — И мгновенно встревожился: — Однако куда нам причалить, если вон та грязная колбаса пришвартуется… — Капитан не докончил фразы — большой пассажирский пароход, подчиняясь сигналам с пристани, круто отваливал в сторону, уступая место знатному гостю.

Яхту приветствовали гудками все стоявшие на реке суда, а с пароходных палуб и даже с лодок замахали платочками дамы, к ним присоединились почтенные граждане города — соломенные шляпы, котелки склонились перед первым губернатором Львова.