— Слава, слава герою Львова! Слава отважному губернатору!

Бинокль в руках графа скользнул стеклышками по судам. «Идиоты, — подумал Бобринский, — чем тешитесь? Что пришлось уступить австрийскому наместнику, да?» Бинокль поймал в объектив деревянное здание пристани со стягами на флагштоках, скользнул по площади, заполненной каретами и полицейскими чинами в летних белых мундирах. «Подобные встречи устраивают лишь коронованным особам. Да-да. И мне, графу Бобринскому. При всем том в златоглавом Киеве накануне войны пал от пули самый дальновидный поборник трона, автор земельной реформы, премьер-министр Столыпин».

— Вы слышите? — вторгся в ход его размышлений беспокойный капитан. — В вашу честь, Георгий Александрович.

Граф нетерпеливо отмахнулся, и докучливый капитан замолк. Бинокль обшарил сперва левую, потом правую сторону от пристани, где неподвижно застыла плотная людская стена. Лица неразличимы, но граф угадывал, что таится в молчании настороженной толпы. О, оттуда, граф, не дождаться тебе приветствий, не поднимется рабочая рука к картузам, никто из них не крикнет «слава». Здесь скорее, пожалуй, дождешься того, от чего едва спасся в своем елисаветградском имении. Страшно вспомнить… Не будь личной охраны и сообразительного адъютанта, растерзали бы эти обезумевшие бабы…

«Это ты, генерал, — кричали они, ввалившись в дворцовую приемную, — это ты вместе со своим царем затеял войну! Теперь ты отсиживаешься дома, а наши мужья гниют в окопах?! Верни, верни нам мужей! Верни, подлец, наших детей!..»

Граф тяжело опустился в кресло, рука с биноклем безвольно упала на колено. Страшная мысль овладела им: и здесь, в Киеве, может все это повториться. Он почувствовал себя окончательно беспомощным на своей комфортабельной, со слугами и адъютантами, красавице яхте. Напрасно это все. Причуда зазнавшегося честолюбца, как писал про него подпольный львовский листок. Не следовало и приезжать в это мазепинское гнездо. Пожелал встретиться с воспитанниками «Галицко-русского приюта»? Намеревался потолковать с отцом Василием? Разве нельзя было его вместе с епископом Евлогием вызвать в Петроград? Отец Василий резонно считает, что учеников необходимо изолировать от мрачных бунтарей, высыпавших на берег, придется переселить их куда-нибудь на юг, подальше от пресловутых пролетарских влияний.

— Остановите, капитан, — неожиданно приказал хозяин яхты. — Примем тут, на воде, делегацию почетных граждан города. Сейчас же просигнальте на берег.

Капитан взял под козырек:

— Есть, ваше сиятельство!

Встреча яхты на берегу затянулась. Капитан сигналит от имени графа: делегации почетных граждан Киева прибыть на палубу яхты. Но почему так? Разволновались советники городской думы. Почему, собственно, граф отказывается первым сойти на святую землю Киева-града, чтобы принять от них хлеб-соль? Страшится, может, черни? Но ведь для охраны его сиятельства созвана вся полиция, вкупе с тайной агентурой.

Василь протискивался сквозь толпу, пока не наткнулся на полицейский заслон.

— Ну чего тебе, малый? — остановил его один из полицейских. — Куда, спрашиваю, прешь? Сказано — нельзя, значит, нельзя.

— А ты его обыщи, — посоветовал другой полицейский. — Не смотри, что у него рожа интеллигентная. Обыскивай, Герасим.

Василя бесцеремонно ощупали и, ничего не обнаружив, вытолкнули назад в толпу. Напрасно парень уверял, что он лично знаком с графом и что у него особо важное дело. Это вызвало веселый смех и у полицейских и в публике, и оскорбленному до слез Василю ничего не оставалось, как отойти в сторонку. Он проклинал обнаглевших злобных полицейских. Они ведь ничем не лучше австрийской полиции. Разве что форма другая, а натура в точности та же, звериная. Облапили, как бандита, обшарили карманы, картуз и тот сорвали с головы…

Он едва успел увернуться из-под лошадиной морды, услышав окрик позади. Василь оглянулся: в гуще людского потока ехала пароконная карета.

— Эй, сторонись, сторонись! — покрикивал с козел кучер. — Сторонись!

Василь увидел фигуру военного в карете. «Кто это?» — екнуло сердце. Не поверил своим глазам. Неужели он? Рыжеватые пушистые усы. Еще раз, пока карета не миновала его, Василь пристально всмотрелся в знакомое вроде лицо…

Мгновенно в памяти возникло родное село, панское имение… Он! Полковник Осипов! Тот, что приказал повесить крестьянина Покуту!

Живой? Как это могло произойти? Почему удалось этому негодяю избежать законной кары?

Василь опрометью бросился за каретой, чтобы успеть догнать, схватить за руку жестокого убийцу. Схватить и крикнуть людям: «Держите, вяжите его, он угробил невинного человека!»

Однако цепкие руки полицейских опять задержали Василя.

— Ты что, вот этой штуки захотел попробовать? — ощетинился на него полицейский, хлопая по ножнам шашки.

Что делать? Он впервые, наверно, испытывал столь тяжелые минуты отчаяния и мучительной обиды. Вместо того чтобы ловить убийцу, эти скоты еще угрожают. А негодяй преспокойно выходит из кареты, ему отдают честь, его приглашают в управление пристани.

Василь почувствовал себя безмерно несчастным. Будь с ним сейчас отец Серафим, конечно, тот бы что-нибудь присоветовал; во всяком случае, у него нашлось бы теплое слово утешения.

Тем временем Осипов садится в лодку с двумя гребцами в черной форме. Лодка напрямую движется к яхте. Радуйся, Василек!

Через несколько минут произойдет то, что ожидалось еще с весны. Граф спросит: скажи, Осипов, на каком основании ты велел повесить честного заправского газду Илька Покуту? Лишь за то, что Покута решил поделить землю между бедняками? Правда? Ну так получай же, сукин сын, полностью, что заслужил…

Покуда лодка покрывала не очень большое расстояние до яхты, Василь живо вообразил себя вместе с Гнездуром в просторном кабинете генерал-губернатора Бобринского. Они приехали из Санока во Львов, чтобы подать от имени ольховецкой общины жалобу на убийцу Осипова. Граф пообещал тогда: «Хорошо, хлопцы. Полковника Осипова мы накажем. Строго накажем».

Лодка приблизилась к яхте. Василь следил, что же будет дальше.

— Боже мой! — простонал он. Что он видит? Осипову помогают подняться на яхту, его встречают объятиями…

«Какое же оно, твое слово, граф?..» Василь отвернулся, сцепив зубы, и пошел, не глядя, от берега.

Хозяин яхты повел гостя в кают-компанию, посадил в кресло перед столиком с сигаретами и откупоренной бутылкой вина, наполнил бокалы себе и гостю, выпил и, нервозно потирая руки, сел у широко открытого окна поудобней, чтобы видеть одновременно и город с его златоверхими церквами, и пристань.

— Ваше сиятельство, — начал Осипов, — дружески советую… В ближайшие дни я возвращаюсь в действующую армию, на фронт. Недавно выписался из госпиталя. — Он показал на плечо правой руки. — Под Саноком, еще до отступления…

— Кость у вас повреждена? — сочувственно поинтересовался граф, хотя еще во Львове был точно осведомлен, какое и от чьей пули это ранение.

— Бог миловал, — ответил Осипов, вполне уверенный в том, что сам бог выбил пистолет из руки католички Стефании. — То была свирепейшая атака, ваше сиятельство, когда я самолично повел на штурм…

— Знаю, знаю, — прервал с нетерпением граф. — Уверяю вас, господин полковник, ваша отвага не осталась не замеченной верховным командованием. — Зажигая сигарету, граф подумал, что стоило бы показать ту, поданную двумя юнцами русинами жалобу на Осипова, — не мешало бы этому кабинетному вояке послушать, как о нем отзывается местное население. — По правде сказать, господин полковник, я до сих пор не уверен, целесообразно ли было казнить лемковского мужика…

Осипов вскочил, стал оправдываться, заговорил, волнуясь, о предвзятости слухов из враждебных источников и насчет обнаглевших галицийских хлопов, что спят и видят российскую революцию девятьсот пятого года, потом неожиданно свернул на события в Киеве и кончил тем, что развращенный австрийской конституцией мужик сродни тем, кто сейчас с ненавистью глядит с того берега на яхту его сиятельства.