Изменить стиль страницы

Некрасов

Некрасов img_1.jpeg
Некрасов img_2.jpeg

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Николай Алексеевич Некрасов возвращался на родину. Он ехал в коляске, и лошади неторопливо бежали по мягкой дороге. Зеленые луга сменялись густыми березовыми рощами, над мелкими, тихими речками висели растрепанные, полуживые мосты, по берегам оврагов шуршали дрожащей листвой тоненькие осинки, густо зеленели ольшаники. С лугов тянуло запахом сырости и чуть подсохшего сена, издали доносился протяжный скрип коростеля, — знакомые звуки, запахи, краски, — все это было родное, всегда любимое и никогда не забываемое.

У ног Николая Алексеевича на мягкой подстилке лежала собака. Она спала, утомленная долгой, непривычной дорогой и только изредка взвизгивала во сне. Некрасов недовольно поглядывал на ее рыжую голову: заморская эта покупка принесла ему много хлопот в дороге.

Сколько раз мошенники-кондуктора делали вид, что не имеют права везти собаку в казенном экипаже. Сколько трешек, пятерок, «красненьких» пришлось раздать для того, чтобы избавиться от их разговоров. Все складывалось по русской пословице: «Не было у бабы заботы, так купила себе баба порося».

Николай Алексеевич почувствовал, что нога у него затекла, он хотел сесть поудобней, но собака спала, положив голову на ботинок. Она блаженно вздыхала во сне, и Некрасову стало жаль тревожить эту рыжую бестию. В конце концов не будь всех этих мелких треволнений, кто знает — доехал бы он до родины? Может, окончательно завладели бы им думы о том, что жизнь пуста, тягостна и не нужна ему, и не слышал бы он сейчас поскрипыванья коростеля, не видел бы вон того озера, над которым поднялся легкий туман, не подпрыгивала бы его коляска по высохшим колеям дороги.

Николай Алексеевич осторожно прислонился к спинке коляски, стараясь не пошевельнуть ногой. И собака, точно чувствуя эту заботу, благодарно всхлипнула во сне. В сущности это была чудесная собака: породистая, нервная, преданная. Николай Алексеевич протянул руку и тихонько погладил пса по шелковистым длинным ушам.

— Спи, спи, — прошептал он, когда собака слегка шевельнула хвостом. — Спи, друже, я тоже буду спать.

Хорошо спать в коляске, когда ночь спускается на притихшую землю, когда, чуть позвякивая сбруей, ровно бегут лошади, когда ночная прохлада обвевает лицо. Но сон не приходил к Некрасову. Закрыты глаза, а из тьмы выплывают какие-то замки и горы, пестрая толпа людей на парижских улицах, лица мимолетных знакомцев — случайных спутников на пароходе, людей, с которыми встречался в гостиницах за табльдотом. Выделялось лицо женщины с черными глазами, с тонко очерченной линией губ. Оно придвигалось все ближе, сначала грустное и укоризненное, потом сведенное гневной гримасой. В ушах звучал ее голос — в нем был и упрек, и ненависть, и подавленные слезы.

Он до боли стиснул веки, и лицо исчезло, и казалось, что дремота уже касается его своими теплыми пальцами. Уснуть, уснуть! Во что бы то ни стало сохранить эту черную пустоту в глазах! Но нет, — она начинает клубиться, как туман над Темзой, и из тумана выплывает тусклое небо Лондона, небольшой домик со стенами, поросшими плющом, в окнах домика приветливые огни, рояль, смех, чьи-то голоса. Некрасов вздохнул глубоко, протяжно и открыл глаза.

Пожалуй, лучше было не спать: темное, ласковое, родное небо, силуэт ямщика на козлах, неясные очертанья деревьев, — все это прогоняло мучительные виденья. Лучше было не спать и чувствовать, как в прохладном тихом воздухе появился чуть уловимый теплый запах — непередаваемый и несравнимый ни с чем запах нагревшегося за день ржаного поля. Слушать, как шуршат где-то совсем близко около крыльев коляски колосья, и, протянув руку, стараться схватить хотя бы один из них, почувствовать тяжесть зерен и щекочущее прикосновение усиков. Вот она, родина! Никуда он не поедет больше, никуда!

Ямщик дремал, опустив вожжи, и лошади шли тихой, укачивающей рысью. Николай Алексеевич снял шляпу и тихо прикорнул в уголке коляски — он задремал, наконец, и во сне ему казалось, будто рядом сел близкий и родной друг и крепко пожал ему руку.

II

В Петергоф он приехал вечером. Погода была серая, скучная, днем моросил дождь, да и сейчас в воздухе висела сырость. Вода залива издали казалась грязной, ветер теребил мокрые деревья. Только теперь, подъезжая к дому, почувствовал Николай Алексеевич, как измучила его дорога, как хочется ему, наконец, оказаться дома, в своей кровати, в комнате, где можно запереться от всех на ключ.

Встретили его Панаев и слуга Василий, — оба возбужденные, веселые и, видимо, искренне обрадованные его приездом.

— Ну вот и вернулся. Ну вот и доехал, — повторял Панаев, обнимая его в десятый раз. — Ну, говори — здоров? Избавился от недугов? А я, брат, видишь — сдаю…

Вид у Панаева действительно был неважный, он похудел, опустился и не выглядел таким франтом, как прежде, но лицо его сияло радостью. Некрасов, растроганный встречей, крепко поцеловал его в губы.

Началась суматоха с разбором вещей, хлопоты об устройстве заморской собаки. Панаев помогал и суетился, хвалил собаку, рассматривал привезенные из Парижа обновки. Поздно вечером уселись за стол — не на веранде, потому что было не по-летнему прохладно, а в темноватой, необжитой столовой.

— Ну, теперь рассказывай, — заявил Панаев, налив стаканы.

Но вышло так, что рассказывать начал он сам. Петербургские новости, сплетни, слухи распирали Панаева; он спешил сообщить обо всем. Некрасов слушал с удивившим его самого вниманием; он снова окунался в привычный, знакомый до мелочей, мирок. Василий стоял, прислонившись к стене, почти невидимый в темноте столовой. Он тоже вставлял в разговор замечания, и все это было занятно и интересно.

— В Петербурге сейчас никого нет, — говорил Панаев. — Ну, никого решительно, а особенно — литераторов. Все путешествуют, все — за границей, все пишут «впечатления», наблюдения, так сказать, с птичьего полета. Кажется, только ты и не присылал «впечатлений». Да ты пей, чего ты не пьешь? Разучился, что ли, за границей? Я вот, действительно, скоро одну содовую пить буду — недуги замучили.

Панаев осторожно налил коньяку в свою рюмку и понюхал его с видимым удовольствием.

— А у нас как обстоит дело с «впечатлениями»? — спросил Некрасов. — Пополняем бреши в карманах плавающих и путешествующих?

— А как же? Фет намедни прислал послание из Парижа. Ну, хоть бы одно новое словечко! Хоть бы один уголок новооткрытый! — все то же: Марсово поле, Елисейские поля, гробница Наполеона, Инвалидный дом — стоило за этим ездить в Париж! Нет, я решил поехать из Петергофа в соседнюю чухонскую деревню и тоже написать впечатления, — ей богу, больше найду неизведанных прелестей.

Василий неожиданно фыркнул в углу и поспешно поднес ладонь к носу.

— Ты что? Подавился? — спросил Некрасов.

— Нет-с, смешно стало, — хихикнув, ответил Василий. — Уж Иван Иванович, действительно, скажут, — чухонская деревня прелестней Парижа. Какие там можно описать прелести?

Иван Иванович грозно посмотрел на Василия.

— Прелести можно найти везде, — сурово сказал он. — На скотном дворе можно найти прелести, если иметь глаза и мозги в голове. О чем пишут эти путешествующие? Что они видят? Только собственную персону и ее интимные ощущения. «В Гамбурге зашел в писсуар и нашел, что он много удобней супротив наших» — вот что пишут! Один сообщает, что за границей задешево купил панталоны, жилет и галстук. Другой делится с читателями впечатлениями, полученными в Бреславле: он вкусил там суп с клецками, спаржу с бараньими котлетами, форель со сладкой подливкой и остался недоволен, — желудок, дескать, не сварил эти блюда!

Иван Иванович совсем рассердился и заявил, что людям с таким воображением он навсегда запретил бы путешествовать.