Изменить стиль страницы

Там Дюймовочка встретила его сообщением, что Елизавета Александровна остановилась в гостинице «Геллерт», номер такой-то. А затем сдержанно поздравила с благополучным вступлением в строй «Колора».

— Благодарю, — кивнул Ермашов. — Алексей Алексеевич у себя?

Ему казалось обидным, что в такой день главный инженер даже не показался на пуске, хотя бы ненадолго. По дороге на завод, в машине, решил, что прямо выскажет Лучичу свое недовольство этим.

Но Дюймовочка ответила, что Лучич уже уехал домой: выдался трудный день, подвел с металлом Краматорск, встал цех радиодеталей, еще два цеха на пределе. Алексею Алексеевичу удалось выправить положение на завтра, но он смертельно утомился. Поэтому решил позволить себе не задерживаться на работе дольше обычного, раз в этом уже нет нужды.

— А я могу идти? — прибавила она холодно.

Ермашов не ответил, вошел в свой кабинет. Не снимая пальто, сел в кресло.

…Вот там, за столом, в углу, стоял Директор, и он обернулся, когда Ермашов вошел. Зеленые глаза, красные ободки век. Ермашов увидел его в первый раз так близко. Исчезнет ли когда-нибудь из сердца черный провал потери? В чем невосполнима молодость — только в обрубивших ее потерях. Ты еще можешь все, и строен, и не знаешь усталости, и порывист в любви, и скор на новую дружбу — но ее уже нет, твоей настоящей молодости, ее унесли с собой в могилу дорогие тебе люди. Только в этом одном она не великодушна с тобой. Их смерть оплачена твоей молодостью, и другая расплата невозможна. Теряя близких, теряем их покровительство, легкую свободу молодости.

Да, Григорий Иванович радовался бы сегодня за этого молодого парня, за Женю Ермашова. Он бы пришел на «Колор». Как те звездовцы. Он не мог уже прийти. Потому так безотчетно хотелось прихода Лучича. Того, кто еще мог. В Лучиче еще сохранилась крупинка ермашовской молодости. Ермашовского — снизу вверх. Но как не щедр он был, обладая таким, ермашовским, богатством.

Ермашов почувствовал, как зачесалась щека. Он потер ее пальцем — палец стал влажным.

Ермашов встал, запахнул пальто, надвинул на лоб поглубже шляпу и вышел из кабинета. Он уже знал, где окажется вечером. Но не хотел себе в этом признаться.

Он заглянул еще в цехи, где не был уже несколько месяцев. В работавшей второй смене Ермашов почти не увидел знакомых лиц. Это была не его вина. Просто увеличилось расстояние между директором и рабочими. Неизбежность времени, в котором изменились все масштабы. «Больше, больше, больше» — вот постоянно действующая закономерность, и человеку ее разорвать не по силам. Таков процесс. Ведь он и сам, Ермашов, только что увеличил эту закономерность еще на одно предприятие, на «Колор». Полку́ прибыло. Но его, ермашовский, личный охват ограничен прежними знакомыми лицами. И парадокс в том, что всего вокруг «больше, больше, больше», а потеря каждого знакомого лица — это «меньше, меньше, меньше». Для него, для Ермашова. И думать об этом страшно.

Степан Аркадьевич довез его до дома, пожелал доброй ночи. Ермашов подождал, стоя на крыльце, пока Степан Аркадьевич развернется и уедет, затем вызвал лифт и поднялся к себе в квартиру. Аккуратно, не спеша, разделся. Сменил ботинки на тапочки. Зажег в большой комнате люстру. Включил телевизор. На кухне поставил чайник.

И знал, что все это ни к чему, этот спектакль перед самим собой. Знал, что напрасно тянет время. Из большой комнаты донеслись слова диктора, читавшего репортаж о «вступившем сегодня в строй действующих предприятий» заводе «Колор». Ермашов побежал рысцой, зацепился за край ковра, потерял шлепанец, застыл перед экраном и глядел на мелькнувшие в кадре агрегаты, чью-то руку на кнопке пульта, скучно стоящую толпу (оператор не смог охватить простора, живого движения, подсмотреть истинные выражения лиц, передать царившее настроение), глядел на себя, говорившего что-то и указывавшего куда-то рукой, потом цветной телевизор на тренажере. Все.

Ермашов сморщился, как от боли, — таким стандартным, протокольным выглядело главное событие его жизни. А он-то когда-то готов был ради этого дня заключить союз хоть с самим дьяволом и не очень верил, что это счастье свершения выпадет именно ему! Сквозь руки и глаза телеоператора и режиссера-монтажера отфильтровалось куда-то все настоящее — лицо Фестиваля, например, с падающими очками; или Дюков, тайком разбивший о стояк бутылку шампанского с бантом; или долговязый Юрочка Фирсов, которого утром заметил Ермашов возле отца; звездовцы со старого завода, пришедшие, на «крестины» своего «новорожденного дитяти»; или пылающие неприязнью лица Ижорцева и Светланы Огневой, оказавшихся рядом в толпе на митинге, — нет, нет, ничего этого не смогли увидеть, приблизиться к правде события те, кто теперь с экрана на всю страну докладывал о нем людям. Телезрители видели их глазами лишь стандартно-унылое очередное «достижение».

Ермашов выключил телевизор и в бессильной ярости топнул ногой. Звук вышел легким, как шлепок, нога-то была в одном носке.

Теперь игра закончилась, он ринулся в переднюю, надел ботинки, заметил в зеркале, что небрит (а брился утром на «Колоре», перед митингом), не стал менять рубашку себе в наказание и через четверть часа уже оказался в гастрономе на Смоленской площади. Ермашов быстро обрел бутылку шампанского и вышел на Арбат. Отсюда до дома, где прошло его детство, было рукой подать.

На лестнице пахло жареным мясом, и половина лампочек не горела, Ермашов вновь ощутил под рукой удобные, с ложбинкой, выдолбленной в дереве, плавно изгибающиеся перила. У «его» дверей Ермашов вспомнил с досадой, что не спросил хотя бы имени, и какой звонок теперь нажимать, неизвестно. Зажмурил глаза и нажал, какой попался.

За дверью послышались голоса, шум, даже музыка, и в распахнувшемся проеме оказалась именно она, та, к которой он пришел.

— А-а-а, — улыбнулась она. — Что-то знакомое, кажется.

— Збуй дома? — спросил Ермашов.

— Да, он сегодня принимает. Как о вас доложить?

— Евгений Фомич. По личному вопросу.

— Позвольте ваш плащ. Шляпу. Оружие, шпага — нет? Золото, драгоценности, валюта? Нет? Художественные ценности? Тоже нет? Наркотики?

— Это есть, — Ермашов протянул шампанское.

— Конфискуется.

Она взяла Ермашова за руку и, три раза громко стукнув в дверь комнаты, осторожно открыла ее.

— Збуй, это к тебе.

Комната оказалась полна людей. Сидели на стульях, кресле, диванчике, даже кровати. Маленький столик был заставлен бутылками, тарелками с бутербродами.

Збуй обретался на поводке, привязанном за батарею. При виде Ермашова он ловко облизнул свой гармошчатый нос и выставил в кровожадной улыбке передние зубки, обрамленные мощными клыками.

— Ты похорошел за время нашей разлуки, — заискивающе сообщил Ермашов.

— Гам, — ответил Збуй, широко клацнув пастью и глазами указал на коробку шоколадных конфет на столике.

— Ритуал, что ли? — догадался Ермашов, не мешкая с выполнением приказа.

— К нам пришел интеллигент, — констатировал толстый молодой человек с усами и бородкой, подстриженными в форме буквы «о». Казалось, что он держит рот открытым в постоянном изумлении.

— Он же пришел к Збую, — подтвердила хозяйка, — а не к нам.

— Но я тоже хочу кусочек! — крикнула девушка почти без юбки. Она сидела в кресле, завертев ногу за ногу так, что виднелись малиновые трусики.

— Разве меня съедят? — осведомился Ермашов. Он был бесконечно рад, что «вписался».

— Мы попытаемся, — сказал седой, очень старый юноша с прической «под лужайку». Его кудрявые волосы, приглаженные челочкой, закрывали морщинистый лоб до самых бровей. Старчески бугристые щеки, нос и толстые губы создавали, однако, вместе общее впечатление моложавости, а рыхлый животик был затянут в облегающий талию пиджак с двумя рядами золотых пуговиц. Старый юноша сидел на кровати, подмяв под локоть подушку, напротив девицы в малиновых трусиках.

Остальные гости выглядели попроще и находились в среднем, ничем не примечательном возрасте. Ермашов стеснялся разглядывать хозяйку, стараясь лишь не проворонить момента, когда кто-нибудь назовет ее по имени. Вскоре обнаружилось, что она Алиса.