— Саша, выручай!
Тут он, тут, мой ведомый. Рву машину в сторону, резко оборачиваюсь и вижу: Майоров идет за мной, а «фоккер», который просто чудом не сбил меня, неуклюже несется вниз. И еще ниже, вижу — белеет купол парашюта. А сердце колотится, едва не выскочит из груди.
«… Патрулировали И. Скрыпник и К. Федоренко. Обнаружили четверку „мессершмиттов“, которые шли ниже. Произвели атаку. Двоих сбили. Но их самих сверху атаковали „фокке-вульфы“. Двое против шестерых…»
Да, скупы строки, выведенные твердой рукой начальника штаба.
Двое против шестерых! Не записал начштаба, что чувствовали два неразлучных друга, когда увидели эту шестерку, несущуюся на них в лобовой атаке. Не записал, как зазвенел в наушниках Кости голос Ивана:
— Тараним! Прощай, Костя… — И как застыла на их лицах гримаса предсмертной ярости.
Но фашисты не выдержали и рванули свои машины вверх. Две из них тут же получили в брюхо горящие зеленым пламенем очереди.
…Долго стояли на аэродроме Иван и Костя, обнявшись.
Сразу полагается делать описание боя. Но они — не могут. Не слушаются руки.
— Ватное тело, — жалуется Федоренко. Звонит телефон. Майор Островский зовет меня:
— Генерал Кравченко.
— Видел, видел бой твоих молодцов. — Комдив доволен. — Передай, что скоро привезу им ордена…
«Молодцы» сидят за столом, глаза слипаются, лица серые н смертельно усталые.
— Генерал очень вас хвалил, — говорю. — Подтверждает сбитых вами, сам наблюдал. Так что напишете завтра. А сейчас ужинать.
Устало улыбаются.
— Мы не хотим.
— Поэтому-то как раз и надо…
Все слилось в один долгий-долгий бой…
Метель. Ветер бросает в лица колючий снег, рвет полковое знамя. Четверо, неловко ступая, несут к уже завьюженной яме гроб.
Хороним капитана Тришкина.
— Я почему-то всегда думал: его невозможно убить, с печальным недоумением произносит Федоренко.
Он только что вернулся. Пришлось на несколько дней отправлять лечиться. Бои, физические нагрузки, а главное — постоянная, до предела, натянутость нервов, когда каждый день идешь под пули, — все это так вымотало Костю, что в последнее время стал он страшно тощий, ничего не мог есть, один чай.
— Такой летчик! Так летал! — соглашается Панкин.
Разрослось полковое кладбище…
Насупились мужчины. Всхлипывают девушки. Трещит прощальный залп. Сегодня не можем воздать Тришкину как положено. Обычно взлетает группа и, делая над могилой горку, бьет в небо из всего оружия.
Мы еще скажем ему это наше авиационное «прощай», А сегодня в воздух не подняться.
Расходятся. Таня Коровина и Мария Пащенко остались закончить последний венок. Задерживается и Леша Фонарев.
— И мое место, наверно, здесь — рядом с командиром нашим Тришкиным.
— Да что вы, товарищ лейтенант! — в ужасе отмахиваются от него.
Нельзя погибать умелым — это сильно бьет по молодым. Раз уж, мол, такого перебороли… И потом, когда погибнет бывалый, вспоминают: «Он ведь предчувствовал»… Мало ли что люди говорят. Из миллиона один раз просто случайно совпадает. Но в остальных, наверно, бывает так, застрявшая в мозгу мысль сама способствует роковому исходу. Она гнетет и в самую важную минуту что-то сломает внутри…
Через несколько дней Скрыпник и Фонарев, Федоренко и Бессолицын вылетели на задание. Скрыпник и Фонарев не вернулись. Это было 21 февраля.
Два человека в полку переживают особенно остро.
Костя Федоренко вновь ничего не ест. Вчера на ужин вовсе не пошел. Сегодня его затащили в столовую. Сидит, пододвинув к себе кружку с чаем, глаза опущены, словно ищет он, высматривает что-то там, на дне.
Я поздравляю летчиков с праздником. Сегодня — 23 февраля, двадцать пятая годовщина Красной Армии.
Костя дождался конца официальной части.
— Разрешите, товарищ командир? Выходит, провожаемый сочувственными взглядами. Костя стоит у крыльца, медленно застегивает куртку. В темноте раздается скрип снега, кто-то делает несколько шагов.
— Это ты, Таня?
— Я, — доносится тихое, как шелест ветра. Она подходит ближе, молчит, боясь спросить.
— Ничего нового, — угрюмо отвечает Федоренко на ее немой вопрос.
Таня плачет, давясь рыданиями, стараясь пересилить, смять эту вспышку горя. Костя обнимает ее рукой за плечи, привлекает к себе, и она дает волю слезам.
— Да ладно тебе, — успокаивает ее Костя, голос у него дрожит, ломается, и худое его лицо тоже становится мокрым.
Так они стоят минуту.
— Ты почему здесь? — беспокоится Федоренко.
— Меня отпустили, — говорит Таня и начинает вытирать слезы. — Я сейчас пойду… Значит, ты не видел, что он точно погиб?
Таня спрашивает так уже в сотый раз, и в сотый раз Федоренко отвечает:
— Не видел. Он вернется…
Горе Федоренко всем понятно. Со Скрыпником они земляки и еще довоенные друзья. Горе Тани Коровиной для всех неожиданность. Так узнали об их любви.
Из столовой начинают выходить. Таня никого не стесняется, не боится, что вот узнали теперь о ее чувствах к Ивану Скрыпнику, ей все равно, кто как к этому отнесется. Но все относятся одинаково. Все тронуты тем возвышенным и чистым, что эти двое всегда носили в себе и что помогло им найти и полюбить друг друга. Летчики узнают в предутренней темноте Таню, каждый старается найти для нее теплые и дружеские слова.
Она ждет меня.
— Товарищ полковник! Сказали, что только вы можете отменить…
Действительно, наблюдая эти два дня, как она мучается, я предложил послать ее за запчастями. Длинная дорога, хлопоты, смена обстановки помогут приглушить боль.
— Можно мне не ехать?
— Почему?
— Вдруг Ваня вернется, а меня нет…
День сегодня обещал быть отменным, разгорался яркий, солнечно-слепящий, и вместе с ним разгорались бои за Синявинскую сопку. С утра фашистская пехота с танками предприняли отчаянную контратаку, их самолеты беспрерывно пытались бомбить. Все время находилась в воздухе и наша авиация — группа сменяла группу, из разных полков шли сюда истребители. Шли и на другой горячий участок — севернее, где фронты соединились и уже действует новая железная дорога Ленинград — Большая земля, где непрерывные вражеские бомбежки.
Я только что вернулся и ждал, пока заправят самолет. Показался «виллис». Он обогнул столовую, приблизился. Машина командира дивизии генерал-лейтенанта Кравченко. Выходя, он наклонился, чтобы не задеть папахой край брезентовой кабины. Приостановил мой доклад, поздоровался. Бросил перчатки на капот «виллиса», вытер сверху вииз ладонями лицо, словно умылся.
— В последние дни не удается выспаться — по ночам вызывают к начальству. Требуется, чтобы взаимодействие с наземными частями было, как часы. Все утрясаем да утрясаем…
Огляделся, улыбаясь такому чудесному дню, щурясь от слепящего снега.
— Ну, ладно, полюбовались и хватит. — Расстегивает шинель. — Пусть подготовят мне самолет. Вылетит группа из полка Кузнецова — я ее возглавлю.
Существует приказ, ограничивающий участие в боях командного состава. Так было потеряно много лучших командиров авиации, особенно в первое время войны.
— Не надо вам, Григорий Пантелеевич, лететь. Сейчас там очень сложно.
Несколько тяжеловатый подбородок и острый внимательный взгляд придают его лицу строгое выражение. Но стоит только появиться улыбке — и лицо сразу становится молодым, почти юношеским, даже озорным.
— Вот видишь, — мгновенно реагирует он на мои слова, реагирует почти с радостью, словно я попался, — сам говоришь: сложно, значит, тем более командир должен быть там.
Он медленно, неспешно надевал меховую куртку, которую возил с собой в машине.
— Кроме того, — продолжал — сам должен понимать: нельзя командовать только с КП. Хорошо это, если летчики будут думать: командир дивизии не участвует в боях, трусит, что ли?
— Вы — дважды Герой, кто так подумает?
— Ладно-ладно, дифирамбы потом… Уже направляясь к самолету, повернулся, опять улыбаясь и щуря веселые глаза.