Ковалев молча глядел на стену леса по обе стороны дороги, на снег, искрившийся серебром под лунным светом, потом уперся взглядом в небо, сплошь усыпанное звездами. Ответил спокойным, будничным голосом:

— Что ж, давай повернем обратно. Я соберу мужиков и объявлю им: все к чертовой матери отменяется, приезжали мы с парторгом просто так, побрехать от нечего делать...

— Я же только относительно водки считаю неправильным, — перебил его Поленов, — по части остального мы с тобой вчера уже договорились.

Ковалев круто повернулся в сторону Поленова, схватил его за лацкан полушубка и, приблизив свое лицо вплотную к лицу парторга, порывисто дыша, словно боясь, что его перебьют, заговорил:

— Ты думаешь, мне не понятно, что значит поить водкой рабочих на производстве? Думаешь, я из озорства согласился? Нет, Поленов, здесь дело иное. Сегодня мы с тобой по-крупному играли. В банке стояло выполнение или провал плана первого квартала, стояли сотни тысяч рублей чистой прибыли. Мне легче проиграть собственную голову, чем такую игру. Ты меня пойми, пожалуйста, правильно, это выше моих сил. А по сто граммов они бы и без нас выпили. Думаешь — нет?

Поленов задумался. Лошадь, изредка потряхивая головой, неторопливой рысцой легко несла небольшие санки. Легкий морозец приятно холодил щеки ездоков.

Еще в начале января, когда Поленов впервые ехал в лес с Ковалевым, новый директор сказал ему: «Сделай милость, опусти воротник полушубка и подними уши у шапки. Терпеть не могу, когда всякого рода начальники ходят по лесу, как старухи на богомолье. Так и рабочие вслед за начальством закутаются, работать некому будет». Тогда Поленов посмеялся, но с тех пор даже при пятнадцатиградусном морозе не поднимает воротника своего полушубка и не опускает «ушей».

Слева, в промежутках между вершинами сосен и елей, временами проглядывал кусок луны, мешая звездам светить по-настоящему, как полагается в ясную зимнюю ночь. Полнейшая тишина нарушалась только легким поскрипыванием полозьев да редким всхрапом коня.

— Давно я хочу поговорить с тобой, Сергей Иванович...

— Вот и давай сейчас. Что ж ты свои желания в себе подолгу таскаешь? Не первый день вместе работаем.

— Какой-то ты по отношению к своим подчиненным... как бы тебе аккуратнее сказать... безжалостный, что ли.

— Совсем аккуратно сказал, — засмеялся директор.

— Ты не смейся, я по-серьезному. Ты здоровый, работящий, ломишь чуть не по двадцать часов в сутки. Ты правильно понимаешь, что за директором должен идти весь коллектив. Но почему же ты никогда не хочешь подумать: а все ли так могут?

— Почему не могут?

— Вот, вот, — словно обрадовался Поленов, — даже сам факт возникновения у тебя такого вопроса говорит о том, что ты никогда над этим не задумываешься. Не могут по тысяче всевозможных причин: возраст, состояние здоровья, степень понимания стоящих задач...

— Последние на моем языке называются лодыри, — перебил его Ковалев. — Все что угодно, только за них не хлопочи. По мне так: работай — и в работе доходи до понимания задач...

— Постой, не перебивай. Возьмем сегодняшний случай. Грузчикам тяжело работать по двенадцать часов, почти невозможно. Они выставляют такое условие, на которое не должен согласиться никакой советский руководитель: поить их на работе водкой! Пусть только сто граммов, неважно. Я видел, как выступили крупные капли пота на твоей шее, на лице, — в тебе боролся советский руководитель и обычный предприниматель. И победил последний. А ведь ты коммунист, Сергей Иванович.

— А ты считаешь, что коммунист не должен был соглашаться на водку?

— Я считаю, что коммунист никакими методами не должен сдирать с подчиненного шкуру.

— А я, выходит, сдираю...

— Сдираешь.

— К тебе на меня жаловаться приходили?

— Нет, никто.

— И запомни, парторг, жаловаться на меня к тебе никто никогда не придет. Люди знают, во имя чего я... Можешь обо мне думать, как хочешь, Федор Иванович, но я считаю, что и сам должен выложиться полностью и других заставить делать то же.

15

Идти из конторы домой директору приходится мимо клуба. Там сегодня кино. После кино — танцы до полуночи.

«Почему бы не заглянуть? — подумал Ковалев, глядя на освещенные окна клуба. — Я хоть и не танцующий, но посмотрю, как другие танцуют».

В клубе танцевала не только молодежь. Старые финны и уже седые финки с чувством, красиво двигались в медленном танго. Из патефона, поставленного на стол возле сцены, неслось в зал:

Ночью, ночью в знойной Аргентине,

Под звуки танго

Шепнула: «Я люблю тебя».

Объятий страстных синьориты черноокой

И Аргентины

Я не забуду никогда!

Танцующие лесорубы одеты в хорошие костюмы, ботинки старательно начищены, дам ведут в танце, как заправские кавалеры.

И ему невольно вспомнилось...

Зима 1930 года. В одном из бараков заполярного лесопункта треста Кареллес за длинным столом, протянувшимся между нар от единственного окна до входной двери, сидят человек шестьдесят мужиков. Почти столько же сидит на нижних нарах.

Завтракают.

Если чечевица сварена жидко — это первое. Если та же чечевица сварена густо — это второе. Иногда варят треску — она считается за первое и второе.

Сегодня на завтрак одно второе.

Разговоров почти не слышно. Едят очень старательно. Кто знает, может, у Аннушки на дне котла после раздачи немного останется и тогда удастся выпросить добавку?

В бараке ужасная вонь: пахнет сотней мужиков, спавших всю ночь впритирку на сплошных двухъярусных нарах, валенками, которые гроздьями развешиваются на просушку возле чугунной буржуйки, плохо высушенной овчиной и еще чем-то непонятным. Но на это никто не обращает внимания, все давно привыкли.

В барак входит Светлана Федоровна, недавно избранный председатель рабочкома, она же статистик лесопункта и жена начальника железнодорожной станции.

— Товарищи, внимание. Завтра, в субботу, после ужина, в вашем бараке будут танцы. Музыкальное сопровождение — счетовод Четчиев, игра на балалайке.

Кто-то подавился густой чечевицей и раскашлялся на весь барак. Многие, не донеся ложку до рта, замерли в немой позе:

— Что-о? Танцы?

Через минуту в бараке поднялся невообразимый галдеж.

Молодые парни кричали, что кадриль в бараке — это мирово! Другие доказывали, что Светлана Федоровна сама не соображает, что говорит. Пожилые мужики просто махнули рукой и засобирались в лес.

В тот день вечером в бараке разговаривали только о завтрашних танцах.

— Ты понимаешь, дурья твоя голова, — наседал на молодого карела чернобородый мужик Филипп, приехавший по вербовке из-под Каргополя, — ты понимаешь, что танцуют в деревне или в городе, да и то по праздникам, или на свадьбе, или на именинах! А здесь — какие тебе именины, а? Иль свадьбу справлять захотелось? Так иди вот на делянку, выбери сосну поядренее и женихайся с ней, вали ее в мягкую постель в два аршина толщиной. Только зевало широко не открывай, а то она тебя так обнимет, что туловище твое в деревню увезут, а голова на делянке останется. Не-ет, вы посмотрите, что придумали! Танцы! Я что же — из другой губернии танцевать сюда, к Полярному кругу, приехал?

— Конторские это все, конторские, — вздохнул пожилой мужик, точивший напильником двуручную пилу. — В конторе они все распарившись сидят, косточки на счетах из стороны в сторону гоняют, вот и приходят им в голову разные мысли...

Однако танцы на следующий день состоялись.

Сразу же после ужина стол и скамейки из барака вынесли на улицу, две семилинейные лампы подвесили к потолку. Публика заняла свои места на нарах, лежа на животе, головой к танцующим. Тень на предстоящее веселье бросали два обстоятельства. Первое: недостаток дам (на лесопункте было всего две женщины — Аннушка-повариха и виновница всей затеи Светлана Федоровна). Второе: карельская кадриль состоит из шести фигур, а музыкант умел играть только две вещи: «Ах вы сени, мои сени» и «Светит месяц, светит ясный». Но все отлично понимали, что это — не главное.