Изменить стиль страницы

Мужчины отодвинулись от Нанук.

— Так ты лучше шамана? — угрюмо спросил Яли.

Нанук не ответила.

— За три ночи отсюда, — продолжал Яли, — стоит парма колхоза «Кара-Харбей». Там умирают пастухи. Скажи, ты можешь спасти себя от этой болезни? Ведь шаман не нуждается в лекарях.

— Шаманы не болеют?

— Они сами и вылечиваются.

— Говори, какая болезнь.

Тонкая, язвительная улыбка промелькнула на губах девушки. Она знала, о какой болезни поведет речь Яли.

— Русские охотники сказывали, что это черная оспа.

— Я могу сделать, чтоб никто не заболел этой худой болезнью… сделаю. Меня для этого сюда и послали.

…Утром Нанук достала из своего чемодана стеклянные ампулы с противооспенной вакциной и пошла по чумам.

В первом чуме ей сказали, что род Ного никогда не лечился у фельдшеров и, однако же, не вымер до сих пор.

Во втором чуме сказали, что женщина никогда не сможет вылечить мужчину, потому что она умеет только варить рыбу, шить одежду из оленьих шкур да рожать детей.

В третий чум ее не пустили. Ей сказали, что семья Лаптандеров испокон веков не боялась вшей и потому русские лекарства на нее не подействуют. Тогда Нанук пошла к Яли. Он сидел в своем чуме у костра и стонал, закутавшись в шкуры. Он стонал и матерился, как пьяный. А когда лихорадка становилась невыносимой, он доставал из-под подушки бутылку разбавленного спирта и пил прямо из горлышка.

— Зачем пришла? — сердито спросил он.

— Лечить тебя.

— Уйди. Русских лечи. Я сам вылечусь.

— Что ж, не хочешь — не надо. Других лечить буду.

— Никто к тебе не пойдет.

— Тогда я сама пойду по чумам.

— Никто не будет лечиться.

— Будут.

И она вышла.

В парме было тридцать чумов. Она заходила в каждый. В некоторых ее радушно принимали, но лечиться отказывались. В других ей просто говорили, что все чувствуют себя здоровыми; и даже старухи с вывороченными трахомой кровавыми веками пробовали улыбаться, что должно было, очевидно, означать высшую степень здоровья и молодости.

Вернувшись обратно в чум Нэвли, Нанук приготовила чай, достала колбасу, печенье и конфеты. Старуха подбросила в костер охапку дров.

По невеселому голосу она догадалась о неудаче Нанук. Налив девушке чаю, она села на латы у костра, глядя в огонь.

Лицо Нэвли было сосредоточенно; казалось, она видела то, чего никогда не сможет увидеть Нанук.

— Пей, бабушка!

— Ладно, пей сама-то. Лечила народ?

— Нет. Боятся.

И ей вдруг захотелось задушевно простыми словами объяснить старой Нэвле, отчего пастухи боятся лечиться у нее.

— Знаешь, бабушка, не верят мне. Думают, что я не умею лечить. Старому верят. Вот у тебя потухли глаза, но когда ты ими видела, лучше тебе было? Ты немногим больше видела тогда, бабушка. Скажи мне, что ты видела в тот день, когда потухли твои глаза?

Нэвля задумалась.

Она хорошо помнила этот день.

…Она собирала плавник — лес — и колола его на дрова. Крупинки морской соли хрустели у нее на топоре. Когда такими дровами отапливали чумы, у женщин к тридцати годам сгорали глаза. Они старели быстрее, чем полярные травы в короткое время лета.

Что видела она тогда?

В тот день Яли привез себе четвертую молодую жену. Он был пьян и сердит. В ту ночь у Нэвли болели глаза, точно их царапали иглой, а он кричал, чтоб она ухаживала за ним: развела костер, вымыла ему ноги и приготовила мягкую постель для него и молодой жены.

Она тогда осмелилась сказать ему о том, что у нее болят глаза.

И вот в ту ночь он бил ее в грудь рыжими кулаками. Он плевал ей в глаза и пинал кривыми ногами в живот. Он рвал ей волосы и выбросил ее из чума.

Утром она очнулась слепой. Она долго болела и скоро из молодой женщины превратилась в сгорбленную старуху.

Что ж она помнит?..

Волосатые кулаки Яли, его багровое лицо, сизый ядовитый дым да робкую пляску пламени чумового костра. Немногое она видела…

— Ничего я не видела, Нанук, ничего. Женщине лучше быть слепой. За это ее иногда жалеют.

— Теперь лучше жить, бабушка. Меня никто не посмеет ударить.

— Ты умная, — сказала Нэвля, — мне жалко тебя. Ты мучаешься, а они радуются твоим мукам. Они думают, что девушка не человек. — Она задумалась, и лицо ее неожиданно отразило нежную улыбку и участие. — Я уже старая. Мне все равно умирать скоро. Лечи меня.

— Ты не бойся. Созови пастухов. Мы им сейчас докажем.

Нэвля была первым пациентом. Пастухи, затаив дыхание, следили за «камланием» Нанук.

Оголив руку Нэвли, она протерла ее спиртом, и ватка почернела: Нэвля с детства не признавала купанья.

Достав блестящий ножичек, Нанук щелчком отбила кончик ампулы и, обмакнув лезвие ножичка, сделала надрез на руке старухи.

Нэвля дрожала.

— Ну вот и хорошо. Теперь ты не заболеешь оспой.

И она посмотрела на мужчин.

Те стали выходить из чума. Они не хотели подвергать себя опасности. Они вышли все до одного.

Скоро им пришлось вернуться.

В чум вбежала одна из трех жен Яли. Она была толстая и сердитая. Голос ее был настолько тонок и визглив, что, услышав ее крик, мужчины заткнули уши.

Не объяснив, в чем дело, она схватила чемодан Нанук и потащила его в свой чум.

Яли катался у костра. По черному лицу и судорогам Нанук догадалась, что он опился спиртом. Он корчился, и бурая пена ползла у него изо рта.

Мужчины связали тадибея, и Нанук влила ему в рот касторки.

— Теперь сделаем ему прививку.

Пастухи оголили его руку. Нанук, посмотрев на изрытое оспой лицо шамана, сделала ему надрез.

Яли вырвало, и он уснул.

Так спасение шамана стало его гибелью.

На следующий день Нанук делала прививки всем пастухам и охотникам.

В чум вошел Яли, но никто не уступил ему места у костра. Он был теперь для всех обыкновенным смертным, потому что не мог вылечить сам себя.

Последним подошел к Нанук Сяско. Он заворотил рукав рубахи и терпеливо ждал, когда ему поцарапают руку ножичком.

Яли не выдержал. Надменно и злобно он усмехнулся:

— Против оспы-то привила, а оспы нет. Никто ею не болеет.

Нанук засмеялась.

— Я же знала, что ты лгун. В колхозе «Кара-Харбей» я была вчера — там никто не болел.

— Дохлая рыба! — давясь злобой, выругался Яли.

Вечером он тщательно готовился в дальнюю дорогу. Он долго совещался с женами, потом ходил пугать Сяско, чтоб он, чего доброго, не бросил стадо. Сяско отмалчивался.

А когда настало новое утро и Яли уехал куда-то, Сяско пришел в чум трех жен хозяина. Он заявил угрюмым от побоев женщинам, чтобы отныне до приезда мужа они сами ходили стеречь стадо от волков.

Выловив принадлежавших ему оленей, он свое маленькое стадо пригнал к свернутому старой Нэвлей чуму и, запрягши нарты, нагрузил их немудреным скарбом.

Уехал он на север, чтобы никогда не встречаться с хозяином.

Короткий день постепенно меркнул. Предвесенняя ночь была звонка морозом, сияла холодным великолепием сполохов. Сани с поклажей медленно ползли к полярной земле. Там должны быть хорошие пастбища и воля Сяско. Сколько лет он мечтал о стаде в тысячу оленей! Мечты, как полярное марево, возникали в памяти Сяско. Он видел себя окруженным почетом, молодым и счастливым, как много лет назад, когда ему было двадцать лет, а Нэвле восемнадцать.

Мчались олени. Бешено свистел ветер навстречу саням, да небо, как шкура голубого песца весной, меняло свою окраску. Марево.

Старость. Холод. Нужда.

На вторую неделю Сяско подъехал к парме на горном перевале. Поставив чум у подножья сопки, в заветрии, он оставил маленькое стадо на попечение трех собак, которым не впервые было заменять пастуха, и пошел в гости. Над крайним чумом-палаткой плескалось красное полотнище. Пастух вошел в чум и удивился. Там сидело много оленеводов. Сяско скромно сел в угол и стал слушать речь ненца в противоположном углу палатки, у лампы-«молнии».

Это был, очевидно, охотник. Он говорил о том, что его бригада наловила колхозу пушнины стоимостью в тысячу оленей.