Изменить стиль страницы

— А простои из-за безветренной погоды вам зачитываются в трудовой стаж? — попытался я переменить тему разговора.

— Над этим вопросом я как-то не задумывался, но должны идти. Ведь это простои по объективной причине: нет энергии. Впрочем, для меня это не имеет ровно никакого значения — я плаваю во время своего годового отпуска, две недели — во время оплачиваемого, в остальное время-до конца сентября — неоплачиваемого. Нельзя все измерять в деньгах, товарищ! Иначе каким общественником был бы я, имей я и зарплату! Не общественник, а пиявка!

— Ну, наверное, вам все-таки кое-что перепадает и от продажи билетов, — заметил я мимоходом.

— Да что эти билеты, только для отвода глаз, — грустно отметил капитан. — Не заслуживает даже того, чтобы каждый вечер отчитываться в банке. Большинство пользуется разными льготами, и если бы не дети, которые платят честно, нам нечем было бы покрыть аренду организации — «Сады, парки и прочее…»

— Интересное хобби для мореплавателя-одиночки, — кивнул я на резиновые перчатки и пузырек с чернилами в углу каюты.

— Вот еще. хобби! Я ведь вам сказал, что в основном нахожусь в неоплачиваемом отпуске, и поэтому в свободное от работы время заправляю ручки. При этих ценах, рассчитанных на туристов, на одном планктоне не выедешь. Впрочем, не желаете ли попробовать? — и он зачерпнул сачком в лягушатнике.

— Благодарствую! Не хочу посягать на ваши запасы, — лицемерно отклонил я предложение. — И на прощанье один последний вопрос: как вам удается справиться с одиночеством?

— О-о-о! — смущенно усмехнулся капитан. — Когда я работаю, то просто не замечаю его. Не забывайте, что посещаемость у меня больше, чем в луна-парке, филармонии и городском вытрезвителе вместе взятых!

Дамян Бегунов. Бабушка, Другой и я

Перевод Людмилы Вылчевой

Я мчался на своем «трабанте» и все время повторял про себя: — Не задерживайте меня придорожные тополя и акации, дикие груши и дубравы, серые холмы и опустевшие поля. У меня важное дело. Вот она, телеграмма. Бабушка умирает, покидает этот прекрасный мир. И из всех внуков и правнуков зовет только меня, старшего, так сказать, престолонаследника.

Такой у нас был уговор — чтобы я закрыл ей глаза, а потом уж пусть приезжают и все остальные.

Каждый знает, что для нас значит бабушка, ее ласки, ее подарки, даже не большие, но такие дорогие — будь то пригоршня сухофруктов, кусок пирога, испеченного специально для тебя, или два лева, вытащенные бог знает из какого шкафа или сундука.

И вот настал час, бабушка умирает.

Моросит дождь, серый, монотонный. Плачет стреха ее одинокого дома. Как вороны, под стрехой стоят выбритые мужчины в черном, печально молчат и пьют горячую ракию, а женщины, кучкой собравшиеся под навесом, о чем-то тихо переговариваются. Наверное, речь идет обо мне. Приехал, мол, внук любимый, который чаще всех навещал бабушку.

Ставлю «трабант» в пустой кошаре и быстро иду к дому. На лестнице сталкиваюсь с фельдшером, краснолицым здоровяком с сербскими закрученными усами. Он только что вышел из дома в сопровождении тети, которая тут же представила меня:

— Молодой человек, — сказал он, — жизнь не вечна, и всему приходит конец. Сердце слабеет, кровь циркулирует не так, как надо. Человек изнашивается. Потому спешите жить.

Говоря о том, что время идет и нужно спешить жить, фельдшер неотрывно смотрел на мою тетю. А она — в черном платке, но так повязанном, что любой фельдшер, глядя на нее, залюбуется.

— Трудный у меня район, молодой человек. В основном старики, но постараюсь сделать все возможное и вечером забегу снова. Скорее, конечно, для того, чтобы еще раз увидеться. Посидеть за рюмочкой. А сейчас нет времени.

Тетя метнула на него строгий взгляд, и он поспешил поправиться:

— Впрочем, и в этом нет бог знает какого смысла. Выше голову и помечтаем о том, чтобы дожить до ее ста трех лет!

Быстро поднимаюсь по лестнице и вхожу в бабушкину комнату, всегда такую чистую, подхожу к кровати и останавливаюсь в изножье. Она смотрит на меня, но не узнает, а, может быть, узнает, но не может сказать. Наверное, нет сил пошевелить губами. В подобных случаях человек не знает, что и думать. Беру стул и сажусь напротив. Буду смотреть на нее, пока не вспомнит, кто я.

Не знаю, сколько прошло времени. Тетя уже потеряла терпение — то и дело входит и выходит из комнаты. А во дворе кто-то начал рубить дрова: бух-бух-бух! Дом весь трясется, вот-вот развалится. Что мне делать? Пойти во двор и остановить человека или, наоборот, сказать, чтобы рубил еще громче? Бабушка нахмурила брови. Значит, ей неприятно. Выхожу во двор, чтобы водворить тишину, но как раз в этот момент слышу, как тетя объясняет:

— Это бревно она берегла как зеницу ока. Оно грушевое. Все мечтала, что кто-нибудь из внуков распилит его и сделает из него красивую вещь.

Тетя завела человека за угол дома, где он снова изо всех сил стал колотить топором.

Увидев кота по кличке Другой, который одиноко лежал, грустно свернувшись клубочком у пустой кошары, я взял его на руки и занес в теплую комнату. Хотя, говорят, кошек нужно держать подальше от постели умирающего.

Я посадил Другого рядом на стул, и мы вместе стали смотреть на бабушку. Мы смотрим на нее, она смотрит на нас.

Бабушка не любила кошек, и однажды я, чтобы она не прогоняла животное, сказал, что еще не известно, кто, в сущности, этот кот. «В Индии, например, верят в переселение душ, и вполне возможно, что этот кот — дедушка!» — «Нет уж, — ответила тогда бабушка. — Это не твой дед, а другой. Я его по взгляду узнаю. Он всегда так лакомо смотрел на меня».

Другой, почувствовав на спинке мою руку, начал, все так же глядя на бабушку, мурлыкать.

А бабушкина рука словно согрелась в моей ладони. Она пошевелила пальцами и попыталась улыбнуться. То ли мне, то ли Другому.

Вошла тетя и сказала, что люди потеряли терпение и разошлись. Всех ждет работа. Сезон такой, нужно копать картошку, убирать кукурузу, план еще не выполнен.

Увидев тетку, Другой весь съежился, будто виноватый в чем-то, и уже готов был прыгнуть к двери, но я прижал его к стулу, чтобы он понял, что находится под моей защитой и никто его не тронет. Тем более, что тетя сказала, что уходит, а вечером придет снова и, если нужно будет, просидит всю ночь. Она подбросила немного угля в печку и ушла.

За окном продолжал моросить дождь. А здесь, в комнате, было тепло и уютно. Втроем мы разговаривали взглядами и сказали друг другу многое. К вечеру бабушка попробовала говорить, и пришлось соединять слоги в слова, слова в предложения и искать в них смысл, задавать вопросы и отвечать. Сначала получилась фраза: «У меня замерзли ноги».

Я взял Другого и положил его к ее ногам. Она улыбнулась и даже попыталась сделать мне рукой какой-то знак. Но я прижал ее руку, мол, не спеши, не трать силы. Взяв с печки кружку с теплым молоком, я поднес ее к бабушкиному рту. К моему удивлению, она выпила половину. С трудом, но выпила.

Другой, очень довольный, начал мурлыкать.

Бабушка не слышала его, но это не имело никакого значения. Важно, что она почувствовала его тепло и пошевелила ногами. И самое главное, что постепенно мы стали разговаривать с ней почти как нормальные люди.

— Первыми умирают ноги, сынок, — с огромным усилием, наконец, сказала бабушка целую фразу и устало расслабилась. Она ждала, что я ей отвечу.

Я сказал:

— Ничто не умирает, если дух человека жив. Она улыбнулась, показав искусственные зубы, зубы-жемчуг, как у девушки. Явно она хотела сказать: «Ах ты, мой вруша! Я уже не знаю, когда ты врешь, сейчас или когда говорил, что человек — это всего лишь мясо да кости и ничего более!»

Через некоторое время она взглядом показала на шкафчик. Я открыл его и увидел там бутылку ракии, домашней, сливовой. Она улыбнулась и показала глазами на печку.

Разумеется, мы ее подогреем.

Подогрев ракию, я разлил ее по стаканам и один поднес к ее губам. Она слегка приподнялась и сделала глоток. Отпил из своего стакана и я. Она улыбнулась уже совсем по-настоящему и даже показала на Другого. Я догадался и налил и ему, разумеется, молока. Он, приятно удивленный, быстро все вылакал.