Изменить стиль страницы

Но его вишневый, смеющийся, чуть косоватый взгляд пристально глядел в глаза мамы, в самое сердце ее.

«У тебя ноги сильно холодные, — вздохнув, сказала она. — Он тебе не надел шерстяных чулочек».

«А вот и надел!» — ответил Тарасик.

«Он тебя обижает?» — спросила мама.

«Не обижает. Он мне сушек купил».

«Ты сыт?» — щекочась ресницами, спросила мама.

«Ага!» — ответил Тарасик.

«Ты его, кажется, здорово любишь?» — ревниво спросила мама.

«Мы в баню ходили, — подумав, ответил Тарасик. — Он мне мыл галав! Только ты лучше моешь галав!»

Мама вздохнула, раскрыла глаза, сбросила на пол полотенце.

«Такие переживания по работе, а тут еще известий из дому нет!..»

И, приподнявшись на койке, она долго смотрела в круглый, большущий глаз морского окошка-иллюминатора. Вздыхая, мама подсчитывала все те обиды, которые нанес ей папа Тарасика.

Обид было очень много. Поэтому иллюминатор начал светлеть, когда мама добралась в памяти до города Владивостока.

Глава четвертая

…Вот он, Владивосток.

Его мостовые и тротуары такие крутые и неровные, как будто бы земля захотела передразнить море: доказать ему, что суша тоже бывает покрыта волнами.

Море — повсюду. И на бульваре, и в порту. Оно вдается в берег полукругами и острыми клинышками; щетинится мачтами судов и суденышек, если посмотреть на него с насыпи.

Далеко уходит оно, синея и сливаясь с небом, такое большое, что не видать ему ни конца, ни края.

По городу гуляет морской ветер. Кружит соринки и теребит ветки деревьев.

Дома во Владивостоке большие. А на окраинах — заржавевшие, круглые, с маленькими окошками — до сих пор стоят китайские фанзы.

Рядом со зданием универмага — центральная почта.

Каждый день — это было еще до отхода танкера — мама бегала на владивостокскую почту.

Вот оно — знакомое маленькое окошко с надписью: «До востребования».

…Кто бы знал, как крепко билось ее сердце, когда женщина за окном говорила: «Гражданочка, попрошу паспорток!..»

Письмо!

Мама распечатывала конверт и, сдерживая дыхание, вынимала оттуда листок бумаги.

Жирно синим карандашом была обведена на белом, гладком листке ручонка Тарасика.

В первый раз получив такое подробное известие из дому, мама сжала кулак и сказала: «Припомнится!»

Во второй она чуть не заплакала.

В третий запричитала в голос. Она стояла на почте, в уголке, громко всхлипывая. А люди, которые проходили мимо, говорили: «Девочка, что случилось, а?.. Ну?! Чего же ты молчишь? Беда, что ли, дома какая?.. Отвечай!»

Мама молча махала руками. Наплакавшись вволю, она кое-как обтерла лицо рукавом и тут же, на почте, принялась строчить ябеду дедушке Искре.

«Дорогой Тарас Тарасович!

Я пишу Вам это письмо и плачу. Как плакала много раз. Вы-то знаете. Когда Вам становилось больно оттого, что я плачу, мне делалось легче.

Я знаю, — это эгоизм, черствость с моей стороны. Но, признаюсь, иногда я хочу быть черствой, хочу быть плохой. Черствым людям легче живется на свете. У меня есть на этот счет кое-какие примеры. А свою доброту, любовь и нежность человек несет как тяжелую ношу, я вижу это по Вас. И Вы мне очень дороги, Тарас Тарасович.

Вы говорили: «Женщина должна гордеть». Но я так сильно любила одного человека, что не всегда могла быть гордой. Но теперь я знаю, я сумею быть гордой. И больше никому не позволю топтать себя ногами. Вы меня никогда не судили. Что бы я стала делать, если бы Ваши старые руки не отвели от меня беду. Если бы не Вы… Но лучше не будем об этом вспоминать…

Я знаю, Вы человек занятой. И человек, страстно преданный своему делу. А «страсть владеет миром».

Но ведь Тарасик Ваш внук и Вы его так любите. Поэтому очень прошу Вас меня пожалеть и сообщить мне безотлагательно, как он поживает. Сыт ли? Здоров ли? Прижился ли в детском саду?

У него, бесспорно, тяжелый характер. Я мать, но не закрываю на это глаза. Вполне допускаю, что он кого-нибудь там избил.

Но войдите в его положение как человек пожилой и чуткий. Сказал ли ему хоть кто-нибудь хорошее слово с тех пор, как я уехала из дому? Быть может, он оскорблен и он озлобился.

И прошу Вас, если Вам это не очень трудно, намекните кое-кому, что чулки и зимние шерстяные штанишки лежат в нижнем ящике письменного стола. И что, между прочим, Тарасик может в одну минуту остаться без матери, потому что в море нередко бывают штормы!..»

Вот так примерно писала мама. А когда ее слезы хотели капнуть на листок, она отстраняла голову для того, чтобы дедушка Искра не мог доставить кое-кому удовольствия и показать ее заплаканное письмо.

Глава пятая

Идет танкер, а в круглое окошко, которое по-морскому называется иллюминатором, глядится луна. И не только она одна глядится в окошко. В него глядят волны.

Они заглядывают в окно танкера и светлой рябью ложатся на потолок каюты, в которой спят три женщины, три матери. Спит мама Тарасика. Спит дневальная (вдова матроса), в одесской школе в пятом классе учится ее девочка. Посапывает во сне уборщица. В Ленинграде в мореходном училище живет ее внук. (За бабушку, за ее заслуги, приняли внука в «мореходку». Она заслужила это тридцатью годами беспорочной службы на судах.)

Волны плетут на потолке неутомимый узор, похожий на кружево занавесок, и, когда женщины открывают спросонок глаза, к их мыслям о детях, как к длинной косе, приплетается спокойное, неутомимое движение волны.

Сразу видно, что танкер движется, когда посмотришь на потолок.

На столике, привинченном к стене каюты — чтобы не опрокидывался во время качки, — тихонько потренькивает алюминиевая кружка. В кружке — чайная ложечка. Это она звенит: динь-динь-динь! Иду. Иду. Вы спите, а танкер работает. Неутомимо глядят вперед его глаза — два больших судовых компаса.

Но вот померкла за окошком луна. И стал наплывать на небо рассвет.

Рассвет… Он медленно наплывал на небо. Море чуть-чуть посветлело, но солнышка еще не было видно.

Густо, как жирное, тяжелое месиво, прошел под водой косяк рыб. Вода над ним мертво блеснула рыбьей чешуей.

Забили крыльями поналетавшие невесть откуда глупыши. (Это птицы такие — глупыши.) Они задевали воду раскоряченными лапами, сталкивались маленькими головками. Ослепнув, потеряв разум и страх, глупыши на ходу клевали рыб.

Вода забила птичьим фонтаном: она выталкивала глупышей. Судно шло вперед, все вперед, рассекая поверхность из живых копошащихся тварей.

Потом в водяном потоке, за бортом судна, стали крутиться медузы и водоросли — медузы большие и маленькие медузы, сильно похожие на цветки ромашки. Они дышали — всасывали и выплевывали воду.

И сколько ни шел вперед танкер, а они все лились навстречу ему потоком молчаливым и торжественным. Каждая травинка, набухшая и желтая, оторвавшаяся ото дна, становилась приметной в прозрачной воде, чуть тронутой первым солнышком.

Но мама Тарасика этого не видела, она спала.

Ее разбудил стук. Накинув халат, босая, она спрыгнула с койки. Каюта была пуста. Ни уборщицы, ни дневальной. Проспала!

— Кто там? — спросила мама Тарасика.

Ей ответил новый стук. Дверь скрипнула, и в широкую щель протянулась чья-то рука. В руке была раковина: большая, розовая.

— От Минутки! — услышала мама голос Королева. — Переживает… Сильно переживает… Просил передать, что убит, но держится. Помнит, мол, мгновение.

Все это Королев пробормотал одним духом и сразу исчез.

В руках у мамы осталась розовая раковина. Ей очень хотелось кинуть ее в раскрытый иллюминатор или прямо в голову этому Жоржу. Пускай едет в свою Одессу и там преподносит девушкам раковины. А у нее — сын! Ага, вот кому она отдаст эту раковину. Тарасику!

Так думала мама. Но думать особенно много об этом она не могла. Ведь надо было работать, надо быстрее идти на палубу: драить мелом медяшки (так называются все медные части на судах), плести циновки, то есть маты и кранцы.