Изменить стиль страницы

Когда гасили верхний свет, человек отделялся от своего угла и шагал по стенам, осторожно раскачиваясь при свете звезд, при свете папиной лампы. Этот человек был тенью от шкафа и стопки книг, положенных на шкаф. Тень от книжек сделалась его прозрачной головой.

Вот угловой человек вытянул вперед руку — тощую, плоскую, — и снова застыл, притаился. И снова шарит по стене его прозрачная рука, долгая, длинная — без пальцев. Плечо у него острое, и весь он окружен сиянием: отражением белого снега, глядящего через окошко, и светом луны.

Луна тихонько вышла из-за облака. Или просто проснулась. Она высоко. Разве ее поймешь, разве спросишь о чем-нибудь у луны?

Скучно ей одной посредине большого неба. Одна она, а людей много на свете. Они могут разговаривать, плеваться — кто дальше; тузить друг друга; могут играть в салки… Им хорошо, а луне плохо. Вот она и заглядывает к людям в окошки.

Глянула в окошко луна — и ожил угловой человек. Тронул кошку, тронул неприбранную посуду на столе, тронул голову папы. И папа заснул. Положил щеку на учебник — и спит.

Зашла луна. Человек отбежал в свой уголок и слился со стеной. Приклеился к ней — и затих. Стоит и не дышит.

Отвернувшись от человека, Тарасик смотрит на квадратные узорчатые стеклышки в новой двери. Стеклышки блестят, отражают огонь лампы, мерцают. И вдруг они становятся совсем маленькими, бегут к Тарасику и останавливаются.

Нет стекла. Нет шкафа. Нет углового человека.

Тарасик спит.

А что они там делают, пока он спит, — вещи, посуда, кошка и человечище в углу, — кто их знает! Небось едва дождались, чтоб он уснул… Смеются, пляшут…

Только его не проведешь. Погодите! Когда-нибудь он вовсе не станет спать, подглядит и заулюлюкает: «Угу-гу!» — ночью. Что тогда? Они смутятся небось, да так и застынут. Он хитрый. Его не проведешь.

Глава вторая

— Тарасик, давай вставай, — говорит папа. И голос у него сердитый: он сам проспал.

Тарасик с трудом открывает глаза. Он моргает.

— Вста-а-авать! — говорит папа коротко и грозно, как будто отдает военную команду.

Но Тарасику очень хочется спать… По его ногам и рукам бегут такие теплые, такие сонные мурашки. И потом, за что на него кричать? Ведь он же спал, а чего худого может сделать во сне человек?

Тарасик принимается реветь. Он ревет сквозь сон, с полузакрытыми глазами. Спит и ревет.

Скоро ему становится тошно от собственного протяжного крика. Но достоинство не позволяет замолчать. Ведь никто не просил, чтобы он перестал плакать.

— У-у-у, — вопит Тарасик. И уж сил больше нет вопить. Устал. Хорошо бы и отдохнуть. Но человеку дорого собственное достоинство.

А отец притворяется, что не слышит Тарасика. Он делает свое дело: ставит на стол соль, приносит из кухни подогретую картошку в закоптелой кастрюле. Нарезает хлеб.

На скатерти пятно от пролитого и высохшего чая. Опрокинутая чашка; неприбранные с вечера тарелки.

— Тарас, вставать!

«Погоди-ка, я вырасту большой, — думает Тарасик, — и я буду ночью тебя будить. И я попрятаю твои ботинки так далеко, что ты опоздаешь на работу. И я рассыплю соль на столе. И как только ты сядешь читать свои книжки, я выскочу из-под стола и ка-ак заору: «Угу-гу-у!» Будешь знать».

— Тарасик, вставай же, — терпеливо и тихо говорит папа.

Тарасик встает, шатаясь от обиды. Он обувается. Отец не заметил, как он шибко кричал. Зря старался. Зря.

— Ни-и-кто, — говорит, обращаясь к стенке, Тарасик, — ни-и-кто, кроме мамы, не пожалеет.

— Тарас, давай действуй! — сухо говорит папа.

Тарасик действует: рысцой бежит на кухню. В его глазах отчаяние.

Став на цыпочки, он дотягивается до нового, блестящего крана.

Из крана бьет холодная вода. Смочив кончики пальцев, он возвращается в комнату и энергично трет полотенцем сухое лицо.

— Садись и ешь! — говорит папа.

Есть не хочется. Тарасик берет сухую картофелину и обмакивает ее в соль. Украдкой, из-под ресниц, он поглядывает на папу.

Папа тоже действует: ухватившись обеими руками за длинную палку швабры, он подметает пол.

А в окошко глядится утро, серое небо, зима… Озябнув, печально стоят во дворе деревья и припорошенная снегом изгородь нового сада. Она тоже небось озябла.

Все озябло, даже свет за окошком. Озябла чужая кошка, которая бредет по двору. Поджала лапы, вытянула длинное черное тело. А лицо у нее усатое. И мяукать ей лень. Спать охота. Холодно.

Один за другим выходят во двор люди: они торопятся на работу.

— Наелся? — спрашивает папа и ставит в угол швабру.

— Наелся! — не глядя на папу, говорит Тарасик.

Он берет кусок отварной картофелины, обмакивает ее в соль и подает кошке. Но кошка не ест. Неинтересно ей есть сухую картошку.

— Наелась? — спрашивает Тарасик. А кошка молчит. — Ага… Наелась? Так действуй.

Папа разливает чай, собирает посуду и прикрывает грязную стопку тарелок кухонным полотенцем.

Тарасик выпивает жидкий чай, а потом, от нечего делать, принимается шагать по комнате.

— У-у-у! — поет он голосом ветра. — И-и-и, — поет он голосом радио и телевизора. И подходит к отцовскому столу.

На столе чернильница.

«У Марфуши муж гуляка!» — поет Тарасик тоненьким, женским голосом, который пел вчера из радиоприемника.

И вот чернильница принимается плясать. Она пляшет очень прекрасно. Ее подталкивает Тарасик.

— Му-у-уж гуляка! — поет чернильнице Тарасик.

И вдруг чернильница опрокидывается.

В первую секунду Тарасик не может опомниться. Он не понимает, что с ним случилось: чернильница пуста, а руки у него густо-лиловые. Чернила медленно растекаются по столу и капают тяжелыми каплями на новый пол.

Беда, которая свалилась на Тарасика, такая большая, что он стоит молча, с раскрытым ртом над опрокинутой чернильницей.

— Что это значит? — тихо и грозно спрашивает папа. — Назло?.. Да?

И у него дрожат на щеках, под кожей, мускулы.

Опустив голову, сдавшись, папа уходит на кухню, приносит оттуда тряпку и старательно растирает чернила на полу.

Красивое чернильное сиреневое пятно лежит теперь у папиных ног, под столом. Руки у папы лиловые, тряпка тоже лиловая.

— Идем, — говорит папа. И бодро шагает по коридору. В одной руке у него швабра, в другой — сильно вытянутой вперед — лиловая половая тряпка.

Тарасик трусцой бежит за папой по коридору.

— Весело! — подходя к крану, говорит папа. И намыливает руки стирочным мылом. Чернила бледнеют. Вместо лиловых они становятся голубыми.

— Тарасик, иди сюда!

Ну и холодная, ну и ледяная вода в новом кране! И вдруг она становится сильно горячей, — это папа открыл другой новый кран.

Папа старательно трет мылом и щеткой руки своего несчастного сына. Но чернила не отмываются.

— Кошмар! — говорит папа. — Не понимаю, чем все это кончится!..

И Тарасику начинает казаться, что незнакомое и страшное слово «кошмар» шевелит лохматыми ножками, похожими на ножки жука, в утренней полутьме кухни.

Он открывает рот, набирает побольше воздуху и опять принимается громко орать.

— Добивай! — говорит папа. — Валяй добивай. Это, видно, я виноват, что ты опрокидываешь чернильницы!

Теперь руки Тарасика похожи на бока животного — зебры из зоопарка. Только бока у зебры белые, в коричневую полоску, а руки Тарасика — красные, в лиловую полоску. Это, наверное, навсегда. На всю жизнь он останется с такими зебристыми руками. С такими вот полосатыми. Тарасик ясно видит это по отчаянному выражению в глазах папы. Как-никак Тарас ему родной сын, а не собака!.. А весь полосатый.

— Давай одевайся, — поглядев на часы, говорит папа.

Тарасик надевает пальто, шапку и варежки. Теперь его руки прикрыты варежками.

«Ничего, — успокаивает себя Тарасик. — Я же могу всегда теперь ходит в варежках. Даже спать могу в варежках».

И, захлопнув входную дверь, они торопливо спускаются по лестнице красивого нового дома — полосатый Тарасик и его злосчастный отец.