А ведь солнце-то светит для него — для Тарасика! И снег блестит для него — для Тарасика! И трава растет для него — для Тарасика.
Мир — хороший. В нем надо расти и жить. А жить — значит радоваться. Поэтому никто никогда не посмеет обидеть Тарасика.
Он сам кого захочет, того возьмет и обидит.
Тарасик идет по улице и крепко держится за большую темную теплую руку деда.
— Щец горячих хочешь небось! — поглядывая искоса на Тарасика, говорит дедушка.
— Нет. Я воблы хочу. С лимонадом, — подумавши, говорит Тарасик.
— Вот оно что?! — удивляется дедушка. — А может, водки тебе охота?.. А может, прикажешь пива и раков?
— Хорошо, — говорит Тарасик, — я буду рака. Потому что я весь голодный.
Дедушка жалостно покачивает головой и шагает еще быстрей. Тарасику не угнаться за ним. Он икает и спотыкается.
— Ослаб… Уморили ребенка! — бормочет дедушка. — Чего спотыкаешься? Давай под ноги гляди.
— А я гляжу, — говорит Тарасик. И внимательно смотрит по сторонам.
Залитый светом вечерних огней, стоит на перекрестке улицы милиционер. Он салютует машинам: поднимает вверх то одну, то другую руку.
— А вот стоит милиция, она меня не любит! — принимается петь Тарасик.
— Чего ты мелешь? — говорит дедушка.
— А вот идет милиция, она меня любит! — на всю улицу распевает Тарасик.
Услышав такое пение Тарасика, на них начинают оглядываться прохожие.
— Бесплатное кино! — говорит дедушка, покачивает головой и с укором глядит на внука.
— А в ми-и-илиции кисели-и-и — и дают! — под дружный смех людей, проходящих мимо, громко поет Тарасик.
— Замолчи!.. А то такого дам киселя, что своих не узнаешь! — останавливаясь, строго говорит дедушка.
И вот, наконец, они подходят к дверям какой-то столовки.
— «Блинная!» — задравши голову, раздумчиво читает дед.
Дверь столовой, которая называется «Блинной», то и дело распахивается. Оттуда валит горячий пар и тянет вкусными запахами.
— Ну? — глядя снизу вверх на задумавшегося дедушку, говорит Тарасик.
— А с тобой, пожалуй, сюда не впустят, вот дело какое, брат, — вздохнув, говорит дедушка.
Но Тарасик, не слушая, тянет его к двери.
— Ишь ты!.. Да!.. Такого как раз уморишь, — говорит дедушка.
И, высоко подняв голову, переступает с внуком порог столовой, которая называется «Блинной».
Догадайтесь, почему она называется «Блинной»?
Потому что тут не кормят холодной картошкой и молочной лапшой… Тут блины, и вобла, и лимонад.
Глава одиннадцатая
Счастливый тот человек, который умеет припрятать заботу о своем деле в цехе (например, в том узком заводском шкафчике, где оставляют до следующего утра спецовку и мыло). Такой человек и отдохнет хорошо и сохранит хороший характер.
Но дедушка Тарасика — Тарас Тарасович Искра — не умел оставлять своих забот на заводе, где уже много лет работал мастером. Поэтому он не был особенно счастливым человеком. И часто сердился и ворчал.
Работа была у него такая: он делал урны для парков и садов.
Они нисколько не были похожи на скучные урны из жести и железа, которые мы часто видим на перекрестках улиц в больших городах. Эти урны будто сливаются со стенами домов, исхлестанными ветрами и дождиками. Они печальны, и, право, кажется иногда, что мигают они так жалостно серенькими своими глазками, но люди все-таки не желают их примечать.
Нет. Урны дедушки Искры — дело совсем другое. Их приметит каждый. Они разноцветные, пузатые и тощие. На них нарисованы журавли и подсолнухи; красные, зеленые и желтые выпуклые листочки. У них бывают красивые круглые ручки, и кажется тогда, что урна подбоченилась; иногда у них совсем не бывает ручек, а только одна-единственная широкая и плоская нога. Но и на этой одной ноге они так прочно и твердо стоят у садовых дорожек. Из зелени или из снежной белизны сада, навстречу прохожему, маячат урны мастера Искры желтыми, красными, ярко-сиреневыми огнями.
Они блестят. У них глянцевые бока… Людям так и хочется остановиться и оглянуться.
И они останавливались, оглядывались и, как полагается, бросали в урны окурки, обрывки газет или мокрые бумажки от мороженого.
Но дедушке, несмотря на все это, не хотелось быть счастливым человеком. Он не оставлял свою заботу о деле на керамическом заводе, а носил ее всегда при себе.
Вот какая забота была у дедушки.
Ему хотелось делать не только урны. Ему хотелось бы делать еще и вазы для парков и садов.
Он их и делал, но прежде, давно. Фонтаны, вазы и кувшины. А последнее время все урны да урны. Урны хоть и красивые, да кому охота, чтоб в твою работу мусор всякий кидали? Подумайте сами: старые вазы из камня, с выщербленной морозами кожей и тронутыми зеленью от старости боками, — они бывают только в старых, старинных парках. А дедушке хотелось делать вазы фаянсовые — для новых парков и садов.
Он их видел так ясно — свои большие будущие вазы… Видел, когда ходил по городу, когда ездил в трамвае, когда рассматривал ночью, задумавшись, потолок своей одинокой комнаты.
Его вазы были большие, но похожие на игрушки, на пестрые, толстые блюдца, на огни — разноцветные, как огни иллюминации в праздник Первого мая.
И сады — они тоже почему-то мерещились дедушке. Всякие: старые — с могучими дубами и молодые — с деревцами тонкими, тонкорукими…
Дед шагал по улице, под взглядом его сердитых, острых глаз — от страха — на всех пустырях города сейчас же будто вырастали сады. Они поблескивали то снегом, то зеленью. Ветки молодых деревьев лепились к стеклам окошек. Между древесных стволов светились костры.
… Вот — синий огонь! Это большая синяя дедушкина ваза. Один ее край изогнут. Оттуда голубыми частыми каплями стекают на землю незабудки.
От яркой голубизны заходилось дедушкино сердце. Он задумывался… А его ваза сейчас же из синей делалась ярко-красной.
Часто бродил дедушка, как будто к чему-то прислушиваясь, совсем один, по городским улицам.
— Папашка, а вы не скажете, где Кривоколенный?.. Переулок Кривоколенный?
— Чего? — вздрагивая, отвечал дедушка. — Сам ты, братец, кривоколенный!
Ему мешали думать и огорчаться. А он этого не любил.
В тот час, когда Тарасик пел и таскал по двору жестянку Глазария, дед вышел из заводской проходной будки: окончился его рабочий день.
Ему надо было идти к себе — в пустой дом, из которого он недавно выволок чуть что не всю мебель для новой квартиры своего сына. Туда бы надо деду. Думать про обжиг. И кашлять. И курить. И ворчать. И сердиться.
Но когда он перешагнул порог проходной будки, зимнее солнышко, лизнувшее жестянку Глазария, поглядело походя в стекла городских окошек и брызнуло навстречу деду короткими и жгучими лучами. Оно легло на соседнюю крышу красным сиянием; побежало, сверкая, по ближнему переулку; вспыхнуло — и пропало: покатилось и провалилось на другую сторону земли.
Дед улыбнулся, покачал головой и сказал: «Э-эх!»
…Задрожали тонкие лучики вокруг каждого зажегшегося окошка.
«Это мы! — сказали окошки. — Идите, люди, домой. Отдыхайте. Пора. На дворе ночь!»
Дед вздохнул и, задумавшись, вместо того чтоб идти к себе, сел в трамвай и поехал к Тарасику.
Глава двенадцатая
Взлетай, фонарик!.. Помоги нам вернуться назад.
Папа возвращается с работы и открывает дверь своим ключом.
Окошко в комнате распахнуто настежь. Медленно и осторожно плывет навстречу папе задубевшая от ветра занавеска. Из каждого уголка тянет холодом.
Пусто. Тихо.
— Та-а-расик!
Папа бросается к распахнутому окну. Под окном снег. Нетронутая, пухлая снежная целина.
Папа раскрывает дверь шкафа, заглядывает под кровать.
Забыв закрыть за собою дверь, перепрыгивая через три-четыре ступеньки, он выбегает на улицу.
Куда бежать?
Папа останавливается, оглядывается.
…Сейчас Тарасик, наверное, выскочит из-за угла. Оттуда! Из самого дальнего темного уголка. Стоит только как следует, как следует приглядеться, и папа увидит его ушанку.