Изменить стиль страницы

— Что, что делает?

— Янка, говорю, сотрудничает. Ты посмотри на своего друга! Посмотри! Вот он — товарищ Сомерсет…

— Янка?

— Хорошенько посмотри! Acti labores iucundi…

Я ничего не понимаю, пялюсь на графа, но тот сидит усмехается, ни слова не произносит в ответ. Фрош, Брандер и Цалитис тараторят без умолку, лбы потные, руки дрожат. «Коллаборационист!» — кричат.

— Братается с коммунистами. В университете провел митинг о свободе, равенстве и братстве… Ну это еще куда ни шло, заскок после Франции. Но делишки-то оказались похуже: наш дорогой соученик и флауш невесть уже сколько лет скрытно работал в тайных обществах. Отец-мать, как узнали, чуть концы не отдали — перепугались, что за чудо выкормили да вышколили. Ergo sum?

— Это верно? — вспотев, спрашиваю я Янку.

— Верно, — отвечает он с улыбкой.

Смотрю Сомерсету в лицо, изучаю: тот самый старый Янка. Ни хвоста, ни рогов. Смущенный, опускаю глаза. Что-то меня не убеждает.

— Это еще не все… То были лишь цветочки, теперь пойдут ягодки, — говорит Цалитис. — Товарищ Сомерсет назначен комиссаром по вопросам искусств. Великий начальник и распорядитель. Вот тебе и единство латышей! Срам! Вознамеревается еще и других утянуть за собой в бездну. Мы приехали предупредить тебя. Будь поосторожней, Чип, тебе грозит опасность!

— Ты все сказал? — спрашивает Янка.

— Я кончил! — со злостью отрезает Цалитис.

— Ну спасибо, флауш! Избавил меня от пространных вступлений. Да, Кристофер, я хотел поговорить с тобой наедине, но твои, приятели, едва узнали, что еду сюда, прицепились и не отстают. Поносили на чем свет стоит еще в поезде, но скажу — зря старались. Мои убеждения для меня святы!

— Убеждения? — вскричал Фрош. — У графа Левендрека, понимаете ли, убеждения. Надмец и выскочка ты был спокон веку, но хоть теперь одумайся, что ты делаешь! Что у тебя может быть общего с толпой? Какое искусство потребно разъяренному стаду? Да и возможно ли оно вообще в таких условиях?

— А было ли оно возможно раньше? — спокойно осведомляется Янка. — Цензоры из Палаты по вопросам культуры и сочинений обгладывали всякий живой побег: оставляли одни восхваления да песни в духе народного пробуждения. Ты же сам восставал против псевдонародных дилетантов, рушничков, расписных рукавиц и прочей дешевки, как-то: Ешки Песенника, Дауки Кашника и т. д. Вспомни свой памфлет о портных, усевшихся с благоволения партии прогрессистов в министерские кресла. Сейчас идет генеральная уборка, а вы собираетесь ставить палки в колеса и сопротивляться. Тот, кто изучал историю, никогда не поднимет руку против народа.

— То не народ, а стадо, — вставляет Брандер.

— Мой фатер заплатил семь тысяч за лесопильню, и теперь ее у нас отберут! — орет Цалитис.

— Ладно, не стоит витийствовать, кончим, — произносит Янка, а затем добавляет с иронией: — «Пускай навек расстанемся, друзьями все ж останемся, да здравствует наш Цалитис, привет!»

— Ай, Янка, Янка… Как бы ты не пожалел об этом когда-нибудь, — говорит Цалитис.

— То же самое я хотел бы сказать тебе, флауш, — ответствует Янис Сомерсет и обращается ко мне: — Как со здоровьем, Чип? У меня есть предложение, короткое и ясное. В оперном театре требуется второй дирижер: хороший организатор с выдающимся музыкальным дарованием. Всеми этими качествами ты обладаешь. Я приехал сюда уговорить тебя. Хочешь честно работать и отдавать все силы искусству?

Я беспомощно откидываюсь на подушки. Предложение точно снег на голову. Не слишком ли я зелен для подобной чести? Будь я крепок здоровьем и дюж, не стал бы медлить и минуты. Но треклятая огница и скорбь!

— Посмотрим, латыш ты или Иуда Искариот, — побледнев, бормочет Брандер.

— Никогда не поверю, что Чип скажет — да! — говорит Фрош.

Цалитис уверенно ржет:

— Янка вляпался в лужу. Вернутся прежние времена, посмотрим, как он будет из нее вылезать!

Во мне просыпается гнев. Я, конечно, понимаю, что отныне привязан к лежаку, но до осени непременно встану на ноги. Освирепев, кричу истошным голосом, сердце колотится, как обезумевшее:

— Я прошел через мерзость и скверну, познал геенну огненную, которую Фрош только что назвал «прежними счастливыми днями». Это стоило того — изображу ту «сладкую жизнь» в своей «П.П.П.», читайте и наслаждайтесь. А мы с Янкой будем служить искусству. Свободному от эгоизма, угодливости и клик. Свободному от дилетантизма, обскурантизма, исполненному дерзновенных исканий. Осенью я буду здоров — и тогда ставлю на все! Я согласен!

Фрош, Брандер и Цалитис сдержанно встают, на лицах глубокое презрение.

— Нда… Значит, такие вот дела! Чего-чего, а этого не ожидал от тебя. Как в насмешку — vitam, salutam, veritatem, — говорит Фрош.

— Мне мнилось, в тебе окажется больше собственного достоинства. Ну ладно, приятно, что познакомились, лучше поздно, чем никогда. Нам пора на поезд, выздоравливай и когда-нибудь в светлую минуту «вспомни дни золотые, когда счастливы были все мы», — иронизирует Брандер, но Цалитис не произносит больше ни слова, качает головой и протягивает для прощания руку, он холодная. Странное мгновение. По лестнице гулко удаляются шаги. Хлопает дверь.

Янка встал и молчит. Во мне саднит жалость, накатывают сомнения, хочется драться. Бог знает, справлюсь ли я… Будем ратовать вместе, Янка. Будем бороться рамо к рамени. Хотя мне и не ясно, точнее, я понятия не имею, за что и как бороться: я всегда чувствовал себя пешим, бредущим серединным путем, не то прогрессивным радикалом, не то радикальным прогрессистом. Другое дело, когда приходится биться с мракобесами за идеалы искусства.

— Чип! Держись теперь мужчиной, — говорит Янка. — Через час идет поезд, а мне до станции топать да топать. В начале сезона приезжай в Ригу и разыщи меня. Адрес старый. Ох, и тощ же ты стал и бледен. Кстати, что у тебя была за таинственная история с этим немцем? За что он набросился на тебя? Все газеты тогда писали «Убийство на улице Акас…» Мы страшно огорчились, хорошо, хоть так кончилось… Эта женщина была твоя?..

Отворачиваюсь. Не хочется сегодня бередить свежи раны.

— Вижу, не желаешь говорить. Ладно, что было, то сплыло. Этот ракалия, говорят, репатриировался, какого черта ты скрываешь его имя. На крюк убойника! Но ты лечись, ни о чем другом не думай, у тебя хрупкое здоровье. До осени ты должен поправиться, так что смотри у меня. Сезон начнется на месяц позже. Ну ладно, бывай!

В дверях Янка сталкивается с моими соседями по палате. Те только что вернулись с прогулки, поскольку уже сподобились повышения в ранг гуляющих больных. А я лежу взволнованный и чувствую, что меня начинает бить противная дрожь. Новые вести да баламуты вышибли из равновесия, в висках гудит и пульсирует беспокойство. Пробую сомкнуть веки и успокоиться, но какие-то кошмарные видения начинают роиться да гимзить перед глазами — я погружаюсь в тяжелый сон… Лежу на грязном каменном полу в застенках тюрьмы Pizarro, я пленен фалангой, руки и ноги мои окованы ржавыми цепями. Меня зовут Флорестан. Тут же стоит подлец Рокко, он замахивается двулезым мечом, но Леонора, переодетая в Фиделио, падает на колени и закрывает мою грудь своим телом. Я прошу их начать вместе: «Wenn ein holdes Weib errungen», — и взмахиваю дирижерской палочкой, ансамбль, однако, тянет кто в лес, кто по дрова, я лезу вон из кожи, показываю: три, четыре; но это требует сверхчеловеческих усилий, потому что руки влачат тяжелые цепи. Звенит голос дона Фернандо: «Молодому одаренному дирижеру К. М. еще не под силу охватить все пластические дименсии бетховенской музыки; функции дирижера в профиле интерпретации детализированными пластами разрушают гексаметрическую гравитационность симфонизма. Точка». Тут я вырываюсь из пут и вонзаю палец в небо: ликуйте! «О, Freude! О, namenlose Freude!»

Соль трубных звуков ножом разрезает тишину. Вскрик! Все стихает. Остается лишь невнятный гул голосов, кто-то дергает меня за плечо…

Оглядываюсь окрест.

Подушка залита кровью. А может, это сок?