Изменить стиль страницы

Отдохнуть! Тогда и в тюрьме можно отдохнуть… В чужой стране и среди чужих людей одна, незащищенная!

Керолайна достала трубку, табакерку и закурила. То была ее единственная утеха.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

VII. ВАЛЬПУРГИЕВА НОЧЬ

Окно задернуто белой занавеской, но я чую, оно открыто — легкое дуновение колышет экран и на нем появляется кровавое пятнышко. Крапина ширится, светлеет, разгорается оранжевым пламенем. Там, наверно, рассвет. В ту сторону я могу лишь смотреть, поворачиваться мне запрещено. За окном должен быть лес — оттуда доносится шум елей, шелест осиновых листьев, далекие птичьи голоса, где-то поближе чирикают горобцы. Еще в раннем детстве, когда я маялся в лихорадке, галдеж горобцов по утрам нагонял на меня тоску. В изножье моей постели лежат три никелированные пули, три жеребейки. Недавно, минуты две, а то и полчаса назад хлопнула дверь. Должно быть, вышла та в белом, которая всю ночь продремала рядом на стуле. Не будь я столь скорбен и зол, я бы уверял всех, что это очаровательнейшее существо: с голубыми радугами глаз, вздернутым носиком и желтыми, выбивающимися из-под капюшона завитушками. К сожалению, ее задача была неромантична — подсунуть под мои залежалые чресла белую плоскую фарфоровую мису (не посмотрел: севрскую или мейсенскую), подать бутылочку, намочить губы уксусом и запихивать шевыркой мне в рот желе, сваренное из листьев аира и лапчатки лесной (rhisoma tormentillae), чтобы сгустить мою кровь (рецепты меня больше не интересуют). Вот видите, как далек я от восторженности, до чего оскудел мужеством и отрешился от реальности. Для очаровательного создания в белом я представляю собой лишь «господина умирающего», одного из тех, кому суждено уйти в небытие весной 1940 года.

Меня уложили на носилки и вкатили в эту одиночную камеру. Doctor ord. шепнул, что здесь мне будет много лучше. Всю ночь я полулежал, полусидел, в груди хрипело… Коленки дрожали, я ждал, что будет дальше… Слава богу, кровотечение не повторилось. Существо в белом облачении, которое дремало рядом, подготовилось к нему, под рукой у нее лежали всевозможные инструменты. Подготовился и я… Жаль мне моих поваренных книг, жаль моих тридцати лет. Ничего еще не исполнено, ничего не сделано.

Во всяком санатории есть свой чулан для умирания, о чем известно каждому. Один лишь doctor ord. не имел об этом представления, потому как шепнул мне: вам тут будет много лучше. Бог с ним, пускай помрет в неведении. Останься во мне хоть немного пороху, я бы, конечно, не допустил такого, но после вчерашнего кровотечения я не могу даже пошевелить рукой, куда там сопротивляться физическому насилию. Я позволяю, пускай творят со мной, что хотят… Ох ты немочь безотдышная! Фу! Боюсь кашлянуть, а в грудных черевах щекочет и зудит. Постараюсь не думать.

Сколько времени лежу я скорбен? Полгода, год? Время для меня смешалось — доныне была сплошная черная ночь. Говорят, будто я провалялся в беспамятстве больше месяца. Лежал в бывшем госпитале немецких диаконис на Мирной. Почему у диаконис? Удар был классный: три раза нож вонзился между ребер, причинив тяжелые повреждения телес, за коими последовали осложнения: пневмоническая двусторонняя вспышка туберкулеза. Где я мог заразиться чахоткой? Быть может, в тот раз, когда Маргарита одарила меня своим предсмертным поцелуем? Не все ли теперь равно?.. Сам о том не ведая, я барахтался между жизнью и смертью. Как на диво, мой организм и врожденная сила сопротивления сумели за последние два месяца одолеть злую немочь, если не считать каверны в конце левого грудного черева. Я взыграл духом и тешил себя надеждой на операцию, каковая снова возвратит меня к жизни. Однако вчерашнее кровотечение перечеркнуло все мои чаяния. О несчастный! Именно сейчас, когда мне предлагают работу, когда я мог бы взяться за свою «П.П.П.», когда луч солнца проник в мое серое печальное одиночество, разве это не величайшее из несчастий?

Несколько дней назад в санатории распространились смутни, будто там, снаружи, в большом мире, что-то происходит. Мы здесь от всего отстранились и поэтому не имели ни малейшего понятия, что именно. У больных отбирали наушники, лекари куда-то разбежались, сестрицы в белых одеяниях сновали оторопелые и рассеянные. Неизвестно почему, но мы уже целую неделю не получали на газет, ни писем, хотя санаторий, окруженный лесами, стоявший на тихом и уединенном крутце Гауи, находился всего в сорока километрах от Риги.

Третьего дня я лежа начал работать — положил на грудь фанерку и попытался писать adagio для струнного квартета, отмечал также на полях «П.П.П.», что подлежит изменению, набрасывал свои тезисы, делал nota bene на предмет дальнейших разработок, как вдруг мое состояние резко ухудшилось. Поднялась температура, меня прошиб пот, и врач на мои занятия наложил запрет. Вот тебе бабушка и юрьев день! Я впал в жестокое уныние. Изъясняясь жаргоном здешних чертогов, меня скрутила мерихлюндия. Мало того, мучайся тут безвестностью, когда Риге бог знает что творится. Не то мятежники лютуют против диктатуры, не то там переворот… Я лежал лежне раздавленный проклятием десяти лет, которые связал меня долгом играть роль Мефисто, одарили несчастной любовью и лишили меня самого дорогого…

На исходе тихого часа вошла санитарка и сообщила, что явились мои товарищи по ученым занятиям и требуют, чтобы их впустили.

Doctor ord., правда, предупредил, что больной сильно занедужил и занемог, но настырники не отстают. Как быть?

Я возрадовался, что гости меня отвлекут, расскажут что деется в Риге, и потому попросил их не выпроваживать — пускай приходят в мою келью, ответственность беру на себя.

В комнату ввалились Брандер, Фрош, Цалитис, за ними Сомерсет, все взволнованные, все чем-то встревоженные.

— Привет тебе, грешная плоть! — с преувеличенной удалью еще издали кричит Цалитис. — Наверное, не чаял нас увидеть? Лежит тут, понимаешь, и жир нагуливает!

Все плюхаются на край моей коечки. Лежак аж прогибается. Янка Сомерсет, однако, примечает в углу скамеечку; берет и присаживается. Он — мой лучший друг студенческих лет! Те другие — лоботрясы и проказники. Янка, напротив, всегда был авторитетом: непобедимый фехтовальщик, к тому же magister cantandi, кончил консерваторию по классу фортепьяно, ныне штудирует математику (два года проучился во Франции — в Туркуэнском лицее), у него состоятельные родители — отцу в Латгалии принадлежит мукомольня и хутор. Граф Левендрек — кличем мы Янку. Обветренный лик графа темен, видно, только что прикатил, коломыка, из своей Латгалии. Меня свербит любопытство — что же все-таки стряслось в Риге? Выкладывайте наконец!

Но Фрош сперва торжественно подносит мне туесок с апельсинами. Брандер — крохотную бутылочку с ярлычком «Hennessy». «Только не напиваться!» — предупреждает. Остроумен, черт. Славные ребята мои гости. Брандер, гляжу, располнел — это от пива.

— Ты спрашиваешь, что делается в Риге? — хрипло начинает свою речь Цалитис. — Свергли правительство. Вымели будто сор, на улицах красные знамена. На бульварах, на площадях толпа вопиет: долой! Вчера двинулась на стражей порядка, полиция начала палить. Завязалось настоящее побоище. Эх, тебе бы посмотреть. Есть убитые, раненые, как полагается. Из тюрем выпускают заключенных, сотни красных покидают свои норы, народу на улицах — тьма. Кричат, поют. Срывают портреты вождя, обливают черной вапой и швыряют в водосток — жуткое зрелище.

— Что теперь будет?

— Нужно думать, где и как спасаться. Мы вот приехали к тебе без всяких корпорационных регалий, видишь, даже без шапочек и лент, потому как студентов на улицах останавливают и все с них сдирают. Что я им плохого сделал? Пиво пил и девок любил, а они меня прямо за грудки, как преступника… Не тронули одного лишь Лушу Сприциса, у того шапочка красного цвета — приняли за своего… Вождю каюк, нет спасения!

— Мы давно желали ему провалиться, — вставляю я свое слово.

— Да и теперь никто о нем не жалеет. Но что будет с латышами? Отберут, говорят, дома и магазины, — плачется Цалитис. — Неужто нам податься в нищие? Или пойти работать на фабрику, словно полячишкам? Да, неважно обстоят дела ныне, неважно. Стараемся, конечно, спасать, что можно. Кто закапывает в землю ликер и ценности, кто засовывает в трубу деньги, а Янка — тот сотрудничает.