Живи для нас, маменька дорогая, долго, отвечал не отрывая от нее глаз брат Дмитрий.

Да, ты добрый мальчик, прижимала его к лону, но за них не ручайся, ибо впоследствии раскаешься.

Говоря честно, нам в детской случалось обсуждать вопрос наследства; мы пытались угадать, кому что достанется; сестры бывало даже плакали, если раздел вырисовывался не в соответствии с их желаниями; однако все быстро соглашались с тем, что брату Дмитрию лучшие земли достанутся.

Он не участвовал в этих спорах: я всем буду доволен, что милость маменька назначит мне.

Он знал, что не прогадает: при каждой трапезе она проявляла свою справедливость, куски посвежее и побольше любимцам выбирала, постылым от рта отнимая.

Разделение на любимчиков и постылых, через все наше детство проходящее, не остановилось на его рубежах, но еще много лет спустя собирало отравленные плоды, натравливая братьев и сестер друг на друга, подавляя в развращенных душах остатки родственных чувств.

Главный любимчик, Дмитрий, без зазрения совести пустил братьев и сестер с сумой.

Самым постылым был брат Николай.

Не забуду маменьку, стоящую над ним, как Немезида: убить тебя надо! вот, увидишь, убью и отвечать не буду! и сам царь мне за это ничего не сделает!

Потому что он был голоден и стащил на кухне пирог.

Всегда дело шло о каком-нибудь пироге.

И убила его в конце концов: устав от преследований, с ополчением пошел на Крымскую войну; вернулся больным и со стиснутыми зубами умер в чужом доме.

Сергей, тоже постылый, немного позже на смерть спился.

Я поначалу был в любимцах; сходство с собой в моих чертах и движениях она находила; и ее трогала влюбленность ребенка в ее красоту и силу; когда же я начал отдаляться, она, должно быть, страдала; пока не вооружил ее против себя окончательно тем упорством, с которым против ее воли литературные предпринимал попытки; ты ведь как волк, который мать и отца кусает; вот и живи по-волчьи, и нет тебе моего благословения, из постылых самый постылый.

Если я и был волком, то таким, который чудом вырвался из капкана и полшкуры в нем оставил.

69

Костя, Лиза, я хотел вам объяснить, рассказать вам хотел. Мою жизнь, слабостей и ошибок полную, но ведь не только, но ведь кроме этого.

Я хотел им объяснить.

Моих детей это не интересует.

Лиза не глупа, но мамочка по своему образу и подобию воспитывает дочку.

Как из журнала: плиссированная юбка и в изящно изогнутой ручке палочка от серсо.

Ее комнату увешала зеркалами: ах, Мишель, ребенок красивый, пусть иногда посмотрит на себя, что тут такого?

Идиотка.

А Костя бездарный и лентяй.

Из одной гимназии его выгнали, из другой я сам забрал его.

Теперь он должен держать в Лицей, но книг в руки не берет, все время только знакомые, развлечения.

Афоризмы такие произносит, что аж страшно делается.

Про карьеру, протекцию; где он этого набрался?

Мой сын.

Любимова какого-то привел, в студенческой фуражке, с лицом словно рубленый шницель.

Может вы бы дали что-нибудь почитать? Знаете, из этакого — и подмигивает.

Костя, что это опять за дружба?

Пожимает плечами.

Сынок, пойми, что кругом.

Машет рукой: папочка воображает, что власти только и следят, что еще он выдумал в своем кресле. Так боятся козней Михаила Евграфовича. А между тем ничего подобного. Власти знают, что он ни ручками, ни ножками. И никакие шпики тут не нужны.

Заперло дыхание: сыночек, что ты?

Щурит кошачьи глаза: папочка не расслышал?

Рывок и — как это случилось? Боже!

Костя, прости, сыночек, ведь я никогда, что за позор, до чего ты меня довел, но это моя вина, я так вспылил!

Подумаешь, из-за ерунды столько шума, папочка больной и не владеет собой, но мне не больно, папочка слишком слаб, чтобы меня обидеть.

Задом отступает из кабинета.

Сыночек, погоди, я хотел тебе объяснить!

Я хотел им объяснить.

Ему, Лизе, хотел, хотел бы, объяснить, мои дети, я хотел им объяснить.

70

А вы все о минувшем, еще долго так будете.

Ибо я сам видимо минувший.

Ведь уже четверть века истекает, как.

Но не оно умирает: это я умираю.

Волк в капкане; волк против стаи; волк, воющий на льдине; пока не настигли, не вгрызлись в бока; и с этим воем в ушах, что всегда, на сгибающихся лапах; странный волк, волчий ренегат; таким не прощают.

А вы все о минувшем, еще долго так.

Может уже недолго.

Этот вой стоял у меня в ушах, когда я, уже вне матриархальной тирании, связанный с ней еще притворным смирением переписки, но не всякий ее приказ уважая, вел жизнь самостоятельную в мире более обширном, чем родовая вотчина, но странно на нее похожем.

В ссылке он словно немного утих; потому ли, что я вслушивался в стоны собственной своей недоли; или по причинам более объективным, потому что под Вяткой было мало крестьян, принадлежащих дворянству, а главным образом — казне, да, и они были терзаемы великим помещиком — Империей, однако, несмотря ни на что, не так, как более мелкими владельцами рабских душ.

С новой силой он раздался в Рязани и Твери; это были годы освобождения, но крестьянский вой не утихал; я метался, подстегиваемый им, как лошадь ударами ямщика; я принадлежал к осуществлявшим власть, мне казалось, что я могу что-то сделать, ничего не мог.

Начинал следствия, рапорты писал в министерство, отдавал виновных под суд; редко случалось, чтобы я чего-нибудь добился; вой не утихал.

В 1859 году в одном из уездных городков рязанской губернии процветала фабрика братьев Хлудовых.

Начали братья от окрестных помещиков крестьян оптом скупать.

Что, за два года до освобождения?

Операция была довольно хитроумная.

Крестьянам и дворовым людям, тайно от них, давалась «вольная», и затем, тоже без их ведома, от имени каждого, в качестве уже вольноотпущенного, заключался долгосрочный контракт с фабрикантом.

Для помещиков операция была несомненно выгодна: земля, которой они должны были через несколько лет наделить бывших крепостных, оставалась при них, и к тому же они получали деньги за души, которых все равно должны были вскоре лишиться.

Но и фабриканты не лыком шиты: надвигающуюся) конъюнктуру они встречали, обеспечив себя дешевой рабочей силой; и покорной — ибо она не знала, что свободна.

Завыл крестьянин, когда в конце концов узнал правду.

Пережевывали дело суды продажные; братья Хлудовы опять что-то подбавили, верно из рубрики: издержки производства.

Да, это были уже новые времена: не обычное крепостное кровопийство; основывались основы нового порядка вещей.

Тот красноречивый немец, с которым переписывается Анненков, назвал это первоначальным накоплением.

Разуваев, новый хозяин России, черные лапы тянул к добыче.

Рабы меняли хозяина.

Стоит в ушах, хоть столько лет уже прошло, и эпоха уже как будто иная; в самом деле, иная; не как свет звезды, фальшивый и равнодушный, когда она уже умерла, достигающий цели; дерево, в меня корнями вросшее; собственной крови болезненный зов, с которым расстаться невозможно.

71

Мишель.

Я тебя прошу, я так тебя прошу, ведь это же не повредит. Придет и помолится, и все.

А ведь в очень многих случаях это помогало.

Я тебя прошу, Мишель.

Высокий, с глазами дрессировщика (в берлинском цирке помню пылающий обруч, через который, ощетинив гривы, испуганные львы), в атласном стихаре, переливающемся и шелестящем (прекрасный атлас, но не перепрыгну, нет, не перепрыгну), на столике инструменты свои раскладывает: Священное Писание, крест и чудотворную икону, где-то надо мной взглядом по стене блуждает, видно, Бога ищет, чтобы с Ним вступить в переговоры.

Бог с тобой, сын мой; со мной Бог, ой-ли, отче?; страдаешь, сын мой; сделай свое дело, отец, и оставь меня.

Сначала шепотом, потом все громче бормочет, наконец криком рядится со своим Богом; зачем это?; а, это обо мне, чтобы я еще немножко пожил; но я через этот обруч — нет, тщетные усилия, отец.