Сперва лишь, как только появлялись цыгане, сторонились в деревне, потом вроде привыкали, как-то и забывали, что за пшеничным полем их табор. Михая в деревне уважали. Но больше к его помощи прибегали через его жену.
Михай паял и лудил, точил ножи и отбивал косы. Надо запаять кастрюлю — вешали ее на штакетину палисадника. Потом забирали. В прибитую к столбику старую кастрюлю складывали плату: кто яйца, кто деньги, смотря по посудине и дырке на ней.
Ходить на тот конец деревни бабушка мне строго-настрого запрещала. Она всем и все могла простить, кроме того, что люди «мызгают туды-сюды, осерёжить для них, что петуху кукарекнуть, никакой серьезности, хоть и Михая взять. Така замечательна у него работа, а как сумасшедший вскочит на своего конягу и носится вкруг деревни». Бабушка все пропажи сваливала на сына Михая, Сергея. Он для нее был мальчишка, а мне казался самым обыкновенным дядькой. Однажды бабушка заметила пропажу яиц. Ходила по двору, хмыкала-хмыкала. Гнездо в сараюшке сделала, яйцо-покладыш положила, рябуха с вечера вроде полная, а днем в гнезде ничего нет. Рябухины яйца бабушка особенно стерегла — крупные, рыжеватые. Потому и отсадила ее, чтоб невзначай другие не поклевали несуньи. Потом и в другом гнезде перестали копиться яйца. Вот уж досталось этому Сережке. «А кто больше? — разводила руками бабушка. — Немоляха, немоляха и есть».
Мне было приказано караулить Серегу, но он все не шел за яйцами, и я от нечего делать пошла в огород. Навстречу мне, у самой калитки в огород, из-под сеней выскочила рябуха. Пригнувшись к земле, царапая щеку о щепки, я заглянула под сени. Там, в маленькой ямке, что-то белело, я сбегала за бабушкой, и мы при помощи кочерги, обернутой тряпкой, выкатили так много яиц, что бабушка всплеснула руками: «Вот варначки, все наладились нестись в одну ямку!» Про Сережку она забыла, а я сказала: «Говорила — немоляхи!»
Березовка наша казалась мне самым прекрасным местом на земле, потому что бабушка любила говорить: «Кто в Березовке побывал, тот — бывалец!» Или: «Березовка не город, да можно городом назвать!» Деревня была у Сибирского тракта, по которому шли машины, катили телеги, запряженные лошадьми. Но от дороги дома отделяли могучие березы.
— Березы эти царица велела посадить, — рассказывала бабушка. — Моего-то прапрадеда, да Ямиля прапрадеда, да Наиля прапрадеда, а може, и ишшо дале деда сюда наладил Омельян Пугачев. Сказал он нашим дедам: давайте, робята, пробирайтесь в Тюмень да народ там против богатеев с царем подымайте, чтоб я пришел, а вы меня встрели. Ну, не вышло у наших дедов, схватили их, ноздри вырвали и сюды жить определили. С них и Березовка зачалась. Крепкий народ пошел, осибирились, сколь людей выпустили отседа в Сибирь, из одной-то Березовки. Кабы не война проклятушшая, так заматерела бы деревня, а так, дева, с одной Березовки сколь ушло, столь, считай, не вернулось.
Электричества в нашей Березовке еще не было. Керосин мы приносили с базара, но когда не драли ремки и бабушка не ткала половики, обходились фитилем, который бабушка умакивала в постное масло. Слушать ее в таком полумраке было и жутко, и интересно. Если мы с ней сидели на голбце, так я старалась прижаться одним боком к бабушке, а другим — к порожку между печкой и голбцем. А если сидели на лавке, так я прямо-таки ввинчивалась в бабушкин бок.
Самой заветной мечтой бабушки было, чтоб я закончила пять классов, потому что председатель колхоза Кузьма Прохорович именно пять классов закончил и был крепким председателем, на народ зря не шумел, был таким грамотным, что говорил много непонятных бабушке слов, на деревенском сходе бабушке могло так понравиться слово, что она его подолгу повторяла и уважительно глядела в окно на шедшего Кузьму Прохоровича.
— Ишь ты, севооборот! Как сказать-то придумал! Оборотистый мужик!
Кузьма Прохорович вообще-то был Казиахмет с труднопроизносимым отчеством, потому сам велел себя так звать, главный механик, Надим Каримович, тоже велел себя звать Николаем Кирилловичем. Наиль и Ямиль в деревне так и звались. Деревня была такой запутанной на имена и фамилии, какой она может быть только в Сибири у Сибирского тракта. Бабушка пекла пироги по-татарски, круглые, с защипами по бокам, с верхней коркой, похожей на крышку. Бабушка соседка угощала меня драниками из картошки, и моя бабушка говорила, что ни за что бы не согласилась уехать из Березовки, потому что «Сибирь и стариков окняжила, и нам велено тут жить и не мотаться по белу свету, как немоляхам».
Больше всего бабушка испытывала уважение к Наилю и Ямилю. Они были ее ровесниками. Наиль катал пимы, Ямиль шил сапоги и чувяки. Я не могла разобрать, кто из них башкирин, кто татарин, но бабушка говорила, что если и есть люди, так это именно Наиль и Ямиль. Наиль катал валенки такие мягкие, что они в самый лютый мороз не стучали один о другой, не то что магазинские. Ямиль шил чувяки со скрипом. И мне нравилось ходить и скрипеть чувяками. Специально ходила по дощечкам, чтобы скрип далеко было слышно. А подшивать валенки бабушка умела сама. Делала дратву, и только шило мелькало.
У Наиля и Ямиля были внуки, Фарид и Азам. Мы, когда никто не видел, уходили далеко по тракту и бродили между берез, все искали царицын башмак, раз она тут деревья сажала. Он представлялся нам очень блестящим и усыпанным драгоценностями. Мы так долго и так тщательно обследовали обочины тракта, что нам не могло что-нибудь да не попасться. Мы извлекли из-под полусгнившей коряги ручные кандалы.
— Во! — воскликнул Фарид. — А у нас в амбаре такие висят! Дед говорит, что это еще его прадедушка повесил, чтоб помнили…
— А чего не показал? — насупился Азам.
— Увидел — вспомнил…
Я притащила кандалы домой и бросила на крыльцо.
— Господи, батюшка небесный! — воскликнула бабушка. — Где это ты нашла?
— Там… — осеклась я.
Но бабушка уже не слушала меня. Села на крыльцо и заплакала.
Одно осталось в памяти: «Отяжелели рученьки праведников, может, и сняли по смерти тут же, на тракту…»
Я давно уговаривала бабушку сфотографироваться. Летом на базаре появлялся фотограф. Устанавливал фотоаппарат на треноге, давал всем желающим букет бумажных роз и, на фоне коврика с лебедями и влюбленными в беседке, фотографировал.
— Сняться-то надо бы, — говорила бабушка, — да ведь карточки-то он на друго лето только привезет, а ты сменишься уж. Вот тожно в школу соберу, так и снимемся на память.
Для школы бабушка сшила мне платье из фланели, перевернув ее наизнанку, чтоб не лохматилась и не грязнилась да чтоб цветочки не так ярко смотрелись, и повела в один жаркий день на базар к фотографу. Я взопрела изрядно, но не хныкала и перед фотографом предстала распаренная и испуганная. Все же впервые! Мы сфотографировались с бабушкой и с букетом посредине, и одну меня бабушка заставила его снять. И все как-то мялась возле него. А потом решилась.
— А ногу-то где потерял, родимый? — жалостливо спросила она.
— Под Старой Руссой, — не вынимая изо рта самокрутку, ответил фотограф.
— Дак и мой-то Петро там полег! — так и подалась к инвалиду бабушка.
Слово за слово, разговорились. И так бабушка начала нашу Березовку ему расхваливать, что у фотографа глаза заблестели.
— А чего мне, мамаша, терять-то? Давай в твою Березовку поеду жить?
Бабушка обрадовалась, помогла ему собрать и коврик, и треногу. Нашла подводу попутную, погрузила меня с инвалидом, и поехали мы к нам в деревню.
— Ну вот, сынок, будешь у нас в деревне как сыр в масле кататься! Раз нет у тебя жены, так сыщем тебе в Березовке! — радовалась бабушка тому, что и наши карточки мы получим скорехонько.
Инвалида звали Николай, дядя Коля, как сказал он мне. И стал он попервости жить у нас. Ну что тут началось! Фотоаппарат лежал в сумке под лавкой, а дядя Коля с топором и рубанком во дворе день-деньской работу справлял.
Потом зачастили к нам аж с другого конца деревни бабы.
— Не зарься! — коротко говорила бабушка. — Вот напротив нас — та по тебе, а эти — несурьезные.