Изменить стиль страницы

Мичман сделал шаг в сторону, пропуская товарища Жданова, да так и замер, не в силах справиться с охватившим его чувством.

Когда Андрей Александрович приблизился к кровати, у которой стояла Мунира, главный врач представил ее Жданову и в нескольких словах доложил о ее работе.

Жданов посмотрел на зардевшуюся девушку своими глубокими и, Мунире показалось, чуть печальными глазами.

— Спасибо, топарищ Ильдарская! Спасибо за помощь, оказанную защитникам Ленинграда! — И, сообщив, что она награждается орденом Красного Знамени, прошел к раненым.

Мунира осталась стоять. От наплыва чувств из глаз ее брызнули слезы, и она, чтобы не показать их, отвернулась в сторону.

Время перевалило за полночь. Дежурство на этот раз выдалось спокойное, и уставшая за день Мунира дремала, склонив голову на диванную подушку. Чуть скрипнув дверью дежурки, в щель протиснулся раненый. Завернувшись в теплый синий халат, он осторожно опустился на стул.

На улице, как и все эти дни, злобно выл западный ветер. Мороз крепчал, комната заметно остывала. Раненый поплотнее стянул открытый ворот халата на своей татуированной груди и бесшумно придвинулся к печке. Так он сидел долго, молча наблюдая за Ильдарской.

— Устала, бедняжка… — прошептал он сочувственно.

Голова Муниры сползла со своей опоры. Девушка вздрогнула и открыла глаза.

— Кто здесь? Что случилось? — с тревогой спросила она.

— Это я, товарищ военврач, не пугайтесь…

— Шалденко? Почему вы не спите в такое позднее время?

— Не спится мне… Завтра, спасибо товарищу Жданову, возвращаюсь в строй, на свой корабль. Вот и волнуюсь. Небось товарищи забыли и думать обо мне.

— Забыть вас нельзя, Шалденко. Вы хороший человек.

— Вот так-то, бывало, и товарищи скажут. Да ведь, что бы ни говорили, сам-то себя лучше знаешь. Не все и не всегда у моряка гладко бывает… А впрочем… оставим пока мой вопрос. Извините за беспокойство, но сегодня я зашел совсем по другому поводу… Товарищ военврач, вот все сдается мне, что я где-то вас уже видел. Но где — убей, не помню. В Архангельске вы не бывали?

— Никогда, — покачала головой Мунира.

— А в Таллине?

— И в Таллине не была. Я и в Ленинграде-то всего несколько месяцев. Наверно, во сне видели, а приняли за явь, — безобидно улыбнулась Мунира.

— Не может быть, чтобы во сне, — протянул Шал» денко, но вдруг в серых глазах его заиграли смешливые огоньки. — А что? Ничего не было бы странного, если бы и приснились, — сверкнул он ровными белыми зубами. — Вы ведь, не тем будь помянуты, два раза меня резали. Нет, кроме шуток, если бы не вы, никто бы меня не уговорил второй раз под нож лечь. Руки ваши какие-то особенные.

— Чем же особенные? — засмеялась польщенная Мунира.

— Не могу я объяснить по-ученому, но только это действительно так.

Шалденко зябко поежился и еще ближе придвинулся к печке.

— Вам холодно, Шалденко? Идите ложитесь.

— Все равно мне сегодня не уснуть, Мария Мансуровна. Не будете сердиться, если я задам один нескромный вопрос? Мне говорили, что вы татарка. Правильно это?

— Правильно. Ну и что?

— Когда я служил в Северном флоте, у меня был друг, тоже татарин. Смелый парень… и человек хороший…

— Да? — спросила Мунира, чтобы не обидеть моряка молчанием.

— Урманов была его фамилия.

— Урманов? — вспыхнула Мунира и схватила Шалденко за руку. — Урманов? А звали его как?

— Галим.

— Галим? Шалденко, дорогой… когда вы его видели в последний раз? Где? Да говорите же скорее!

И Шалденко рассказал Мунире, что они с Галимом служили на подводной лодке, что лодка их затонула у берегов Норвегии; рассказал, как погиб экипаж, что спасло его, Галима и еще пятерых товарищей, как выбрались они в конце концов к своим.

— Урманов, Верещагин, Ломидзе… какие были бесстрашные ребята!

Вдруг он хлопнул себя по лбу:

— Вспомнил! Вот откуда знакомо мне ваше лицо! Я видел вашу карточку у Урманова… Да, да… Мы сидели в отсеке, он писал письмо… Ломидзе увидел у него вашу карточку и показал мне…

Всегда бывает как-то особенно тепло на душе, когда, толкуя о том о сем, двое мало знающих друг друга людей находят вдруг общего знакомого. Но если это вдобавок не просто знакомый, а для одного — фронтовой друг, для другого же — любимый, то вам станет ясно, какой живой оборот принимает их беседа, сколько здесь нетерпеливых вопросов друг к другу. Мунира и не заметила, как пролетела ночь. Она так много узнала о Галиме и его товарищах, словно сама плавала на подводной лодке в Баренцовом море, топила вражеские транспорты, лежала на грунте, задыхалась от нехватки воздуха…

Ведь она же ничего не знала ни о гибели подводной лодки, ни о том, как Галим и его товарищи скитались среди пустынных норвежских скал, как потом пробирались они через мрачные финские леса, как пошли с пограничниками на прорыв фронта… Галим необычайно вырос в глазах Муниры. «Милый!.. Вот, оказывается, что ты пережил, через какие испытания прошел. И хоть бы словечком обмолвился! Наоборот, все уверял, что ему не грозит никакая опасность!»

Наутро Шалденко выдали морскую форму. Облачившись в нее, он сразу преобразился. Глядя на этого подтянутого, радостно улыбающегося моряка, никому бы и в голову не пришло, что еще вчера он бродил по госпиталю бледный, унылый, зябко поеживаясь от лихорадочного озноба.

Мунира провожала его.

— Прощайте, будьте здоровы, Шалденко! Желаю вам всякой удачи, — остановилась она на последней ступеньке широкой мраморной лестницы.

— Спасибо, что вылечили, товарищ военврач. Всю жизнь помнить буду, что обязан вам жизнью…

— Если встретите Урманова, напишите… непременно!

Шалденко лихо козырнул и распахнул стеклянную дверь. Мунира, прислонясь к перилам, долго смотрела ему вслед.

4

Галим уже знал, что их бригада перебрасывается на Волховский фронт. Капитан Сидоров остался в Волхове — встречать батальоны, которые скоро должны были прибыть сюда, а полковник направился дальше, в штаб той армии, куда вливали бригаду. Урманова он взял с собой.

Вернувшись из штаба, комбриг спросил его:

— Полетишь со мной в Ленинград?

Да, полковник именно не приказал, а спросил. В Ленинград! Да разве может Галим отказаться?.. Но вдруг карие глаза его блеснули смятением, пресеклось дыхание. Уж не выдал ли он чем-нибудь свою мечту, не подшучивает ли над ним полковник? Нет, Ильдарский был серьезен. Серьезен и озабочен.

Немногословный полковник, по своему обыкновению, не сказал, зачем летит в Ленинград. Да и какое это могло иметь сейчас значение для Галима?

Когда они приехали на аэродром, самолет уже ждал их. Урманов впервые поднимался в воздух. От гула моторов заложило уши. Машина покатилась по летной дорожке, и в ту же минуту самолет оторвался от земли и взмыл в воздух. Но очень скоро Галим освоился с чувством высоты, более того, оно пьянило его гордым сознанием могущества человеческой мысли. Ему захотелось смеяться, петь, распахнуть этому воздушному океану объятия. Он совершенно забыл о возможности вражеского нападения. С жадным любопытством рассматривал он совершенно по-новому представшую ему землю. Сплошные черные квадраты лесов перемежались там с такими же сплошными светлыми полянами. Иногда было видно, как по дороге, тянувшейся еле заметной лыжней, со скоростью муравья ползли автомашины, величиною поменьше спичечной коробки. Вот под крыльями самолета поплыло сплошное, без единого пятнышка, снежное море. «Над Ладогой летим», — сообразил Галим и до боли в глазах старался разглядеть на нем знаменитую «дорогу жизни», но так ничего и не увидел. Вот из синей мглы стали вырисовываться шпили зданий, заводские трубы, а спустя несколько минут взгляду открылась величественная панорама города. «Неужели мы уже над Ленинградом?» Не успел Урманов утвердиться в своей мысли, как самолет, не делая обычного круга над аэродромом, пошел на посадку.

Выйдя из самолета, комбриг обнажил голову и постоял минуту в глубокой сосредоточенности. Урманов вспомнил, что Ильдарскому должен быть особенно дорог этот героический город — ведь он гордился его стойкостью не только как советский гражданин, но и как депутат, которого ленинградцы почтили своим доверием.