Борисова не отличалась трусливостью, многое видела в оккупации, но сейчас, все убыстряя шаги и оставив далеко позади на дороге недоумевающего Лобова, она больше всего боялась расцепить зубы, чтобы не закричать от внезапного ужаса. Ей показалось, что она узнала его — прошедшего мимо человека. Она медленно и неуверенно подняла руку, почувствовала неровный стук сердца. «Не может быть… Просто жара… Откуда?» Близился вечер, в безоблачном небе низкое, все еще слепящее солнце. Начинал дуть суховей. Весь последний месяц он поднимался к вечеру, полз полями, заглядывал в каждую щель, выдувал из раскаленной за день земли последнюю влагу. Земля трескалась все глубже, в щели можно было до самого плеча просунуть руку.

Борисова вернулась в город, отчиталась в райкоме и сразу ушла домой. Давно она не чувствовала себя такой усталой и разбитой. Она вернулась в город на второй день после разговора с председателем «Зеленой Поляны» — ей пришлось проводить собрания еще в трех колхозах, и она их провела лучше, чем ожидала. Она не чувствовала сейчас удовлетворения, везде видела худые, изможденные лица, везде встречала голодных людей, озлобленных работой женщин. Сама она из тех, кто не сидел в войну сложа руки, понимала многое. Такая война не могла пройти бесследно. Борисова видела цели, во имя их стоило терпеть и страдать. Раньше, в семнадцать лет, она представляла иначе будущее. Война все разрушила, наивные мечты юности казались сейчас просто глупыми. Она поняла — человек живет надеждой. Аккуратная, исполнительная, она научилась верно и быстро понимать обстановку. Она не винила войну, как некоторые ее подруги. Просто оказалась выдержаннее, тверже других, война отняла у нее пять лет молодости и любимого человека. И всю себя, свое горе, свои воспоминания она утопила в работе, это стало теперь смыслом жизни, — только работа могла окончательно вылечить и принести спокойствие, душевное равновесие. Ее быстро заметили и выделили среди других. С ней уважительно, с еле уловимой добродушной иронией здоровался Михаил Михеевич Карчун, первый секретарь, всегда усталый, вспыльчивый сорокалетний человек. Встречаясь с нею, он оживлялся, молодел и шутил о грядущей смене. Он с удовольствием передавал ей свой опыт, знание людей и района. Карчун был до войны веселым человеком. Запущенная болезнь сердца, хроническая усталость и бессонница сделали его раздражительным. Борисова знала его еще по городскому подполью и относилась к нему с уважением. Это придавало их отношениям чуть больше интимности, чем следовало. Они не перешагивали грани дружеских отношений. Борисовой и Карчуну приходилось часто вспоминать боевое и опасное прошлое — в нем они оба играли свои роли, в меру сил и способностей. Оба они привыкли к тяготам и меньше других кивали на них сейчас. Новые и новые трудности вставали на пути. Не впервые видела Борисова травяной хлеб и большеглазых, костлявых детей, пожелтевших от голода, с вялыми, замедленными движениями. Иногда она ловила себя на желании тяжело, по-мужски, выругаться, а иногда, приезжая из очередной командировки, насмотревшись, она долго, безутешно плакала. Успокоившись, взяв себя в руки, оправдывала все происходившее одной великой необходимостью. Борисова знала и верила — придет лучшее время. Она думала о продолжении святой жертвенности Корчагиных, она читала Маяковского и, глядя сухими глазами в темноту, перешагивала в его коммунистическое далеко. Там было много счастья, веселья, накормленные, обогретые люди. Она пыталась представить себе все это конкретно, перед глазами вставали какие-то сказочные картины: толпы празднично одетых людей, песни, театры, заполненные светом и музыкой, поля спелой пшеницы; она часто ловила себя на том, что всего-навсего вспоминает какой-нибудь фильм. Она пыталась уйти от реальности и понимала это, и вот за такую слабость она себя ненавидела. Да, оно будет — такое будущее, наступит время, и оно придет, но для этого именно сейчас нужно быть жестокой и к себе, и к другим. А она этого пока не умеет, недостаточно в ней еще такой злости и беспощадности.

Вернувшись из райкома, она с трудом проглотила подогретую матерью гороховую похлебку и, невпопад отвечая на вопросы, долго сидела за столом, сцепив руки. Мать убрала со стола, подмела комнату. За открытым окном жаркий вечер, пахло пылью, дымом, воздух был сух, и мать, страдавшая астмой, двигалась медленно и размеренно. Ей давно нужно уйти на покой, но она продолжала работать, приходила с уроков еле живая, еще хлопотала по дому. Дочь вечно пропадала, и она, управившись с домашними делами, готовилась к следующему дню, читала, проверяла тетради. Летом Зоя Константиновна чувствовала себя лучше, хотя не любила лето, оно плохо выносила жару, особенно с тех пор, как заболела.

Юля следила за движениями матери и отдыхала. Хорошо было молча сидеть, наблюдать за привычными хлопотами матери и ни о чем больше не думать.

— Сушь какая, — сказала мать, присаживаясь к своему столику и обмахиваясь развернутой книгой. — Ты бы шла, Юленька, легла. Выспись хоть раз в месяц. Иди, дочурка.

— Спасибо, мама. Пожалуй, так и надо сделать.

— Иди. Почитаю немного и тоже лягу. У тебя все в порядке?

— Конечно. Спокойной ночи, мама.

— Спокойной ночи, девочка. Спи, ни о чем не думай. Иногда надо выключаться. Сегодня встретился Саша Козлов. Невероятно, в чем душа держится. Брючки как на шесте, сам весь светится. «Я, говорит, Зоя Константиновна, новые стихи написал. Прочитайте, пожалуйста…» Протягивает тетрадку, у самого глаза чистые, синие.

Зоя Константиновна подняла голову, пристально посмотрела на дочь. Та безучастно рассматривала свои ногти. Зоя Константиновна нацепила на нос старенькие, скрепленные цветными нитками очки, полистала серую тетрадь и прочитала:

Мы отстроим их из стекла и стали, И лягут они, в голубые сады одеты, Новые города-медали На солнечную грудь планеты.

— Что ты читаешь? — спросила Юля. Зоя Константиновна сняла очки.

— Саша Козлов, — сказала она, протирая глаза: последнее время они утомлялись у Зои Константиновны мгновенно. — Талантливый мальчик, жалко, плохо питается.

— Не он один, мама.

— Не надо, Юленька. Не нравишься ты мне такой. Тебе самой быть матерью, откуда у тебя эта черствость?

— Перестань, мама. Разговоры, разговоры… А если уж тебе кажется, тебе лучше знать откуда.

— Всегда я у тебя виновата. Даже в этом.

Юля встала и, поцеловав мать, прошла в другую комнату. Здесь стояла узкая железная койка, стол, старый и широкий. Юля разделась, откинула простыню и легла. Тут же встала, распахнула окно, постояла возле него в одной сорочке на узких смугловатых плечах, прислушалась. Город успокаивался, лишь время от времени покрикивали на вокзале паровозы.

Их дом в центре города — один из отстроенных заново, квартира на четвертом этаже.

Юля любила глядеть на город ночью. Над городом висела луна. Он был не так безобразен, развалины скрадывались. Сейчас она думала не о городе, едва-едва начинавшем оживать, она вспоминала такую же ночь четыре года назад. С тех пор как умерла надежда, она запретила себе вспоминать о той ночи. Слишком дорого стоили воспоминания, слишком много с ними похоронено.

«Не смей», — приказала она себе, стискивая зубы, стараясь задавить тревогу в самом начале. Она взялась за виски и крепко зажмурилась, затем отодвинулась от окна. В глазах потемнело, она несколько минут ходила по комнате, натыкаясь на вещи и стены. Она вспомнила о матери и кинулась к ней. Зоя Константиновна спала. Юля остановилась у ее кровати, натягивая на плечи старенькую короткую сорочку.

— Мама, — позвала она, дрожа всем телом. — Мама! — почти закричала она, из последних сил стараясь сдержаться. — Мама!

Зоя Константиновна, сдвигая худыми ногами одеяло, села.

— Что с тобою, Юленька? Господи, ты не заболела ли? Да скажи, что?

— Мама, — опять услышала Зоя Константиновна голос дочери, и у нее начали медленно деревенеть больные ноги. — Это он, он, он!

— Кто? — со страхом спросила мать.