Потом он схлебнул, что-то проворчал, незаметно и зорко следя за больным. Старика порадовал аппетит племянника — последние дни Дмитрий все больше входил в тело. Свежело лицо, стали заметно выделяться мускулы на груди и на руках. Не дальше чем вчера старик застал у своей изгороди соседку Марфу, с чисто бабьим любопытством пялившую глаза на Дмитрия. Старик обозвал Марфу «коровой» и «бездельницей», она в ответ хохотнула и, показывая глазами в глубину сада, где расхаживал Дмитрий, спросила:

— Хорош мужик? — И вздохнула. — Чего бы тебе, старый, соваться? Тебе-то трын-трава, а мне двадцать восемь, мужика моего в первый год убило небось.

Опешив, дед Матвей плюнул себе под ноги:

— Ну, что тут скажешь, блудня саратовская!

— Это что за саратовская такая? — озадаченно спросила Марфа.

Дед Матвей не стал вдаваться в подробности, повернулся к языкастой соседке спиной.

Последние дни настораживали старика. И все резче проступавший румянец на лице больного, и совсем детская беспомощность, и необычная его встревоженность, да и свои собственные потаенные опасения и надежды.

Съев суп, Дмитрий сосредоточенно смотрел в миску. Он глядел с большим интересом. Дед Матвей скосился туда же. Дмитрий поднял голову, в его вроде бы посветлевших глазах появилось новое выражение. Они стали осмысленнее, живее. «Помоги, господи», — сказал дед Матвей про себя. Дмитрий встал, и проблеск надежды у старика пропал. Дмитрий ходил из одного конца сада в другой. Взад и вперед. Туда и обратно. Точно в нужных местах он нагибал голову, чтобы не зацепиться за ветку, точно в одном месте поворачивался и снова шагал. Туда-обратно. Соседи уже привыкли к этому.

Дед Матвей понаблюдал за племянником издали, тяжело встал и направился к своему верстаку. Старый, видавший виды солдат, в недавнем прошлом партизан, он мог, не дрогнув, пройти с нищенской сумой за плечами через любой населенный пункт, кишевший немцами. Сейчас ему все чаще становилось не по себе.

«Брешешь!» — говорил дед Матвей, и узловатые сильные его пальцы сжимались в кулаки. Больше всего он боялся, что ему не хватит силы вытянуть. «Брешешь! Брешешь!» — говорил он, когда от собственных мыслей становилось невмоготу, руки немели, по всей длине позвоночника начинало ломить.

Старик стоял у верстака, и солнце поднималось выше, тени деревьев укорачивались. Он готовил переплеты для оконных рам. Руки скоро и привычно делали свое дело. Брали заготовку, отборник. «Раз! Раз!» Дед Матвей подносил планку к глазу, проверял. Иногда в ней попадался неподатливый сучок, отборник тупился, и дед Матвей, сердясь, забывал о племяннике. Готовую планку старик оглядывал со всех сторон, иногда опять притрагивался к ней рубанком и клал в сторону, в тень: на солнце она могла неожиданно лопнуть или перекособочиться. Движения становились еще более быстрыми и точными.

К вечеру зелень от жары сникла, горячий сухой воздух струился над полянами, особенно на высоких местах. С пропыленного старого грузовика, остановившегося на минутку возле правления колхоза «Зеленая Поляна», легко спрыгнула Юля Борисова, она была в легких брезентовых туфлях, в простеньком ситцевом платье и в потемневшей от времени соломенной шляпе. Проходивший стороной Степан Лобов ее не узнал, она его тоже не окликнула. Она отряхнула платье от пыли. Она волновалась, проходившие на работу женщины с граблями и вилами на плечах не преминули громко, чтобы она слышала, язвительно пройтись насчет ее шляпы. «Не надо было надевать», — подумала Юля, тщетно пытаясь успокоиться и тут же забывая о жаре, о словах женщин.

Она давно готовилась к такому шагу, с той самой ночи, перевернувшей ей душу. Ей нужно было приехать к нему немедленно, но в первое время она растерялась. Закрывала глаза и видела его, и ей становилось тягостно и страшно. Она знала его другим. Тот, другой, умер. Этот, встреченный неожиданно на проселочной дороге, был ей чужд и неприятен. Высокий, в матерчатых тапочках, с сильными, развитыми плечами, безвольным ртом, остановившимся взглядом, он не мог быть ее Димкой, и тем не менее это был он.

— Не могу сейчас отпустить, — сказал ей Карчун. — Ни на два, ни на день. Сама знаешь, пора горячая, сенокос. И туда нужно посылать, и сюда.

Она втайне облегченно вздохнула: ее пугала мысль о встрече. Еще раз заглянуть в равнодушные, пустые глаза? А потом? Но она знала, что поедет к нему. Знала: настанет день, все другое отступит, и она поедет.

Она стояла посредине села и никак не могла заставить себя сдвинуться с места. Старуха в темном платке неподалеку смотрела на нее, поднеся ладонь ко лбу. Юля отвернулась, пошла по выжженной солнцем пустынной улице. Старуха провожала ее глазами. На старости лет ей не страшно солнце, она проследила за нею до самого конца улицы. По сторонам белели срубы. Людей — ни души, только в одном месте на срубе, высоко над землей, обхватив бревно ногами, старик в грязной рубахе с темным пятном на спине долбил паз.

Борисова не хотела расспрашивать, она помнила слова председателя, что тот человек его сосед. Она подошла к усадьбе деда Матвея и двинулась вдоль невысокой живой изгороди из густых низкорослых вишен и акаций. Дед Матвей, заметив ее, не окликнул, ему помешало напряженное выражение ее лица. Он отложил в сторону рубанок, присел: так он лучше видел. Она не была похожа на случайную прохожую — старик понял сразу. В саду пока державшиеся на ветках редкие яблоки едва-едва выросли с небольшой грецкий орех — воровать их было незачем. Дед Матвей узнал женщину — недавно она выступала на собрании в колхозе. «Ишь ты, — подумал старик. — А здесь чего надо?»

Потом понял: она пришла посмотреть на Дмитрия, и неспроста. В лице — ожидание, страх, только не любопытство. И старику показалось, что он подсматривает и видит то, чего видеть не надо. Но не мог заставить себя отвернуться. Он сразу расположился душой к этой высокой девушке. Война кончилась — только бы жить да радоваться. Кому, как не деду Матвею, знать, что молодые годы промелькнут — не увидишь, молодая радость не повторяется больше в человеке. Кому, как не ему? А зло, содеянное людьми, калечит жизнь этих двоих в самом начале.

Дед Матвей, сидя на верстаке боком, крутил цигарку, глядел на молодую женщину. Сейчас он жалел ее больше племянника. Ему хотелось подойти и сказать: иди, милая, иди своим путем. Ступай. Тут тебе нечего делать, ничем ты не поможешь, иди, иди, ищи свою долю в других местах.

Дед Матвей закурил и терпеливо ждал. Девушка стояла под яблоней, хрупкая, беспомощная. В глубине сада, никого не замечая, ничего не видя, ходил и ходил Дмитрий. Девушка тронулась с места, дед Матвей испугался, чуть не крикнул: «Подожди! Все равно ничего не будет, зачем зря бередить человека?»

Над садом кружились ласточки, старик слышал их краем уха. Им всегда хватало корма, они с веселым щебетом гонялись друг за другом. Девушка медленно подходила к Дмитрию.

— Дима, — тихонько окликнула она.

Он прошел мимо, равнодушный и безразличный. Она торопливо догнала и пошла рядом, взяла за руку, пытаясь остановить.

— Это я, Дима. Помнишь?.. Это я! — услышал дед Матвей. — Я — Юля. Помнишь Юлю Борисову? Дима!.. Ну, Дима же! Неужели не помнишь?

Дед Матвей, придерживаясь за поясницу, подошел ближе, встал за яблоней. Дмитрий смотрел на девушку в упор и все с тем же безразличным выражением. Неподвижные глаза, заросшее полное лицо.

— Дима! Вспомни же…

Он не понимал, чего от него хотят.

— Это я… Юля Борисова. Помнишь наш класс? Как мы ходили купаться… А потом ты уехал в эту военную школу, а я в институт поступила… Потом война началась… Ты приходил однажды связным, неужели не помнишь? Облаву помнишь? Пустырь? Пустырь в Осторецке? Я тогда тебе сказала, что люблю… Ты меня поцеловал, почти рядом с немцами мы лежали. Ты шептал что-то… Вроде для нас никогда не будет смерти… А больше у нас ни на что не хватило времени… У немцев карманные фонарики, рассыпались по всему пустырю, медленно, медленно приближались… Сразу с двух сторон. Неужели забыл? Это же я! Я! Твоя Юлька…