Царь Алексей Михайлович с семьею в Верховом саду
Рядом с креслом государя — другое, для Натальи Кирилловны. Для царевен лавки по сторонам. Сюда же и мама с царевичем Петром, рядом с мамой царевны Натальюшки, присесть захотела. Да не успела. Царевич у нее из рук выскользнул и кинулся прямо к пруду, к корбусику, красной с золотом маленькой лодочке, для потехи его припасенной.
— Кататься хочу! — закричал, а как увидал, что его мама ловить собралась, — к отцу бросился. — Дозволь мне, батюшка, в корбусике малость самую покататься.
— Катайся на здоровье, Петрушенька.
Слова против Наталья Кирилловна не сказала, только глаза ее тревожными сделались. Боялась она этих забав на воде. Не выдержала.
— Неравно опрокинется корбусик! — наклонившись, она царю прошептала.
— А глубина-то всего два аршина! Выловим, — засмеялся Алексей Михайлович.
Здоровый, смышленый растет у него сынок. Ничего не боится. Не в Иванушку.
Алексей Михайлович отыскивает глазами среднего сына. Рядом с Федосьюшкой на лавке царевич пристроился. Лицо бледное, одутловатое. Глаза большие, растерянные, словно незрячие.
«Главою скорбен», — мелькает в мыслях у царя. И другой старший сын, Федор-наследник, отца печалит. Разумом бог царевича не обидел, всякими науками умудрил, сердцем золотым наделил, одного не дал — здоровья. Редкий день в полном здоровье царевич проводит. Бабы-лекарки из покоев его не выходят. Мама, Анна Петровна Хитрово, за царевичем ходит, как дитя малое бережет его. Ею только наследник и держится.
Затуманился Алексей Михайлович.
А в эту самую пору, от сестер отделившись, царевна Софья к государеву месту приблизилась. Ширинку к груди прижав, низко отцу поклонилась и, прямо в глаза ему глядя, такую речь повела:
— За книги польские занятные благодарствую, государь-батюшка.
— А ты, Софьюшка, и почитать их уже время выбрала? — любуясь плотной и крепкой красавицей дочкой, спросил царь. «Вот кабы наследник мой таким-то был, — мелькнуло у него в голове. — Умна, учена, здорова…»
И не один царь, все в саду, кто с любованием, как отец, а кто с осужденьем, загляделись на Софьюшку.
— Смела, ох, уж и смела! Негоже так-то девушке перед народом говорить, — перешептывались старые боярыни. — Голову бы малость приклонила, глаза бы опустила.
— Я и постарше, а умерла бы раньше, чем так-то выйти, шепчет одна тетка другой. А Софьюшке ни до кого дела нет. Говорит, что ей надобно.
— В ту пору, как книги принесли, старец Симеон, мой наставник, ученостью умудренный, ко мне в терем пришел. С ним вместе те книги мы разглядели. Об иноземных государствах много занятного в них понаписано.
Даже Наталья Кирилловна от красного с золотом корбусика решилась глаза отвести, чтобы на падчерицу поглядеть. День ото дня все смелеет Софьюшка.
— Ты бы с братцем Федором книжицы те почитала, — посоветовал дочери царь. — И ему надобно о землях, откуда к нам и мастеров разных, и товары всякие шлют, поболее узнать.
Хотела Софьюшка ответить, да царь уже о другом подумал. Посмотрел на Ирину Михайловну, о дыне вспомнил.
— Спасибо тебе за подарок твой, сестрица любезная. А мои дыни в Измайлове не удались нынче. Померзли все. И чем это садовник твой такие полупудовики уберег? Ума по приложу, как он это сделать ухитрился.
При первых словах брата Ирина Михайловна с места своего поднялась. Слушала царя с головой склоненной, с глазами опущенными. После Софьюшки вся ее старая повадка особенно в глаза бросилась. Утешенные, сразу успокоенные, ласковыми глазами глядели на Ирину Михайловну старые боярыни.
— Вот это так царевна! Все-то у нее по чину, все по уставу. Софье Алексеевне, всякими науками умудренной, у тетки бы поучиться.
А Ирина Михайловна, царю на его вопрос о дынях отвечая, говорит:
— Надумал мой набольший садовник, государь-братец, выдавать садовнику, что за дынями ходит, вместе с двумя верхними одежами для него самого по две покрышки для дынь. В огород он в одном исподнем платье выходит. Ежели холод почувствует, надевает он на себя верхнюю одежу, а покрышкою дыни покрывает. Ежели все ему тепла мало, надевает он и другую одежу, а дыни второй покрышкой покрывает. Потеплеет — скинет садовник теплую одежу и с дынями так же, как с собой, сделает. От этого ни одна дыня у меня в Покровском не померзла.
— Ловко придумано, — похвалил Алексей Михайлович. — Слышишь, Сергеич, — обратился он к Матвееву, — до чего русский человек сметлив? Говорю тебе: вскорости нашим садам иноземцы дивиться будут. В моем Измайлове оранжевые яблоки, деревья лимонные, апельсины и винную ягоду станут выращивать. Из самой Флоренсы я нынче деревьев надумал выписать.
— Станут ли только те плоды заморские доспевать у нас? — осторожно спросил Артамон Сергеевич. — Во Флоренсе, сказывали мне послы, снега никогда не бывает. О Крещенье там жары такие, как у нас на Иванов день.
Но Алексею Михайловичу, когда он увлекался, все казалось возможным. С той поры, как сады заменили ему недоступную по его здоровью охоту, стали они его заботой и радостью. Для них он не жалел ни трудов, ни денег. Весь загорался, когда речь о садах заходила.
— Тутовый сад в Измайлове заведем. Семян хлопчатой бумаги надумал я с Кавказа добыть. За шелковичными червями в Астрахань послано. Те, что армянин нам из Персии в шкатулке привез, пропали все до единого. А виноградные кусты, что из Киева с монастырскими старцами весной привезены, пошли нынче, Сергеич. Надобно бы кустиков виноградных и в наших кремлевских садах посадить.
Слушают о будущих диковинах царевны. Чего-чего только в больших и малых садах не разводит батюшка! Таких беседок или «чердаков» затейных, таких гульбищ (галерей) резных да расписных, как в Измайлове, ни в одном саду не бывало еще. При ярком солнышке даже пестрит в глазах от позолоты и всяких красок.
А что за чудо чудное «вавилон», или лабиринт садовый. Царевны поодиночке и близко к нему не подходят. В одиночку в его извилинах и дорожках путаных заблудиться — с ума от страха сойдешь. Ну, а всем вместе оно и ничего. Покричат, попищат, поохают и выберутся.
А батюшке царю все диковин мало. Как завел речь о своем Измайлове любимом, так и остановиться не может.
— В виноградный сад машиною из пруда воду часовник поднять хотел. Как-то выйдет у него? Миндальных ядер заморских, когда в Измайлове буду, при себе насадить прикажу.
Ударяет закатное солнце в окошки, настежь раскрытые на Москву-реку. Тих и тепел вечер августовский. Сладко пахнут цветы на грядах, огороженных заборчиками дощатыми.
— С вышки бы на реку теперь поглядеть, — говорит Алексей Михайлович и подымается с кресла своего золоченого. Опираясь на посох, направляется он по дорожке, желтым песком посыпанной, между столбиков расписных, к беседке узорчатой, красным аспидом снаружи, а внутри лазурью выкрашенной. Рядом с ним царица идет. Довольна она, что наконец-то Петрушенька ее подальше от воды будет. Сыровато на воде в час закатный, да и боязно ей всегда, когда он на корбусике забавляется.
За царем и царицей царевны идут. Евдокеюшка за руку братца Иванушку прихватила, Марфинька его за другую поддерживает. Когда долго посидит царевич, разойтись сразу не может. Так ему легче, когда под руки поведут.
По всходам беседки поднялась царская семья. Солнышко уже низко к самой земле приклонилось. Потухли золотые кресты замоскворецких колоколен, гуще, темнее кажется зелень садов и огородов. Душистой предночной прохладой потянуло в окошки.
— Благодать! — умиленно говорит Алексей Михайлович, разнеженный дивным вечером, красотой родимой Москвы и близостью семьи любимой.
Федосьюшка ближе всех к царю стоит. На ее слабое плечо и ложится большая тяжелая рука Алексея Михайловича.
— Люба ли тебе, Федосьюшка, собачка немецкая?
— Люба, царь-батюшка, ох, уж люба! — задыхаясь от нежности, отвечает царевна.