Изменить стиль страницы

Пораздвинула все это царевна и в середину собачку немецкую поставила. Потом отошла малость от стола, поглядеть, как все это у нее вышло, захотела, а в это время как раз Дарья Силишна к ней с ларцом уборным подошла.

— Торопись, Федосьюшка. Аль забыла, что нынче в Верховом саду собираются? Негоже тебе, царевне младшей, запаздывать. Нынче я тебе для выхода «шубку» кызылбашской камки приготовила, ту, что по лазоревому полю копытцами да подковками зашита.

— Не люблю шубки. Через голову продевать неловко. Распашная телогрея либо летник куда лучше.

— Царевны ноне на выходе все в шубках.

Федосьюшка покорно подставила голову, и мама накинула через нее одежду с небольшим разрезом на груди для одеванья. Потом пристегнула к вороту широкий воротник, «накладное ожерелье», шитое жемчугом и каменьями.

— Саженья золотого прибавить бы, — сказала Дарья Силишна, оглядывая царевну. — Сережки орликами в ушки продень, перстеньков прихвати.

Поднесла мама царевне шкатулку со всей «ларечной казною».

— Выбирай все, что приглянется, да побольше бери, чтобы от сестриц не отстать. Царевна Евдокея Алексеевна нынче для выхода целый день всякими травами светлость на лицо наводила: иссопом да бедренцом мылась. Царевна Татьяна Михайловна постельницу к Марфе Алексеевне подсылала: захотелось ей выведать, чем царевна яркость румянцу придает. Да та разве скажет…

И с таинственным видом, губы к уху царевны приблизивши, Дарья Силишна прибавила:

— А вот, мама твоя для тебя до всего дознается. Сестрица перед выходами перец эфиопский с корицей жует. Пожует — и сразу личико разгорится. Пожуй и ты зелья того, хотя бы малость самую, Федосьюшка, — сделав умильное лицо, попросила мама.

Но никакого ответа на эти ее слова не успела дать царевна. Такой в ту самую пору в сенях вой раздался, что она чуть перстенька из рук не выронила.

— Мамушка, что там такое?

А в дверях с порога сенная девушка докладывает:

— Девчонку ведут.

— Ах, девочка!

С собачкой немецкой как будто совсем и позабыла о ней Федосьюшка. А мовницы, бабы-прачки, что в бане Орьку мыли да терли, уже через порог ее в царевнину опочивальню тащат. Орька барахтается, из крепких рук вырывается, не своим голосом вопит:

— Ой, больше не буду… Смилуйтесь, люди добрые!

Не сразу признала Федосьюшка в девочке, распухшей от слез, крика да теплопарной баенки, ту, что из колымажного окна разглядела. Бледной, худой, словно камышинка, тоненькой Орька царевне тогда показалась. А у этой, за обе руки крепко мовницами прихваченной, лицо словно клюква, и сама она ровно чурышек.

Постарались мовницы. Рук не жалеючи Орьку скребли да терли. Всю пыль и грязь придорожную с девчонки поснимали, а как стали обряжать ее в наряд, из выростков любимой царицыной сенной девушки выданный, как глянули на сарафан лазоревый, на пуговки посеребренные — вдруг зло их взяло.

— Девчонке бродячей да наряд такой! На дороге большой незнамую подхватили и прямо на Верх… На глазах государских девчонка теперь всегда будет. Там и подарки, и харчи, и милость всякая… А вот мы…

И такое зло мовниц взяло, что сразу по-другому они Орькой заговорили:

— Погоди вот… Покажут тебе за пряники… Дай срок…

А у Орьки от всего, что с нею приключилось, давно голова кругом пошла, а от бани да одеванья и все в ней перевернулось. И зачем схватили, и куда повезли, и что с нею дальше будет, — ничего, как есть, Орька не понимала. А тут от слов злых сразу все прояснилось. Схватили, чтобы за пряники отодрать, а может, и хуже, страшнее что будет… По-звериному, отмытая и принаряженная, Орька завыла. С этим воем ее и в терем царевнин потащили. А она упиралась. Идти не хотела.

Затихла малость, как ее перед царевной поставили. Голову опустила. Тумака дожидается. И нежданно над собой ласковый голос услыхала:

— Плачешь чего, девочка?

Глянула запухшими глазами на царевну Орька и прямо ей в ноги бухнулась.

— Смилуйся! Не вели казнить. Ненароком ведь я пряники твои разроняла.

Едва на ногах от смеха мовницы держатся, сенные девушки у порога расфыркались. Боярышни, для выхода принаряженные, как раз в опочивальню подоспели. У стенки стали — хихикают. Досадно на всех Федосьюшке.

— Зовут как тебя, девочка? — спросила она.

— Орькой, — услужливо, в голос, мовницы подсказали.

— Веселая девочка, ничего, — поджав губы, усмехнулась мамушка, и все в покое дружно, громким смехом отозвались на ее слова. Не знает Федосьюшка, что ей делать с девочкой. Кругом все насмешницы, а Орька опять заливается-плачет. Обрадовалась царевна, что мама вовремя ее на выход заторопила:

— Не опоздать бы! Царевны бо́льшие, никак, пошли уже.

Встряхнула ширинку царевна, идти собралась.

— А девочка-то?

— О девочке не печалься. Пристроим ее, — успокоила царевну мама.

Прихватила покрепче обеими руками ширинку Федосьюшка и, не оборачиваясь, к дверям пошла. Пошла, а на душе у нее все неспокойно. До того неспокойно, что и саду своему Верховому, любимому, царевна не сразу обрадовалась.

А сад этот Алексей Михайлович на диво разделал.

Комнатные сады во дворце и при отце его устраивали, а такого большого, затейного — не бывало еще. Выбрал для этого сада царь место над бывшими палатами Ивана Грозного, Годунова, а потом Самозванца, теми самыми, из которых Лжедимитрий в окошко выбросился. Вид отсюда на всю Москву открывался.

Приказал царь это место высокой каменной стенкой в частых окошках окружить. Пол свинцовыми, плотно спаянными досками принакрыли и навозили на них, аршина на полтора, хорошо просеянного чернозема. Черной земли тогда в самой Москве вдоволь было. По немощеным улицам целые залежи всякой грязи, никем не убираемой, в чернозем перерабатывались. Особенно много такой черной земли на бревенчатых московских мостах накапливалось. С них и возили. А как навезли — за посадки принялись. Посадили всяких фруктовых деревьев: яблонь налив, груш сарских, вишен, слив, кустов смородины черной, красной и белой. Цветов всяких развели. Часть сада отвели под огород, где и горох, и бобы, и морковь, и редиска, и редька к царскому столу поспевали. И под аптекарский сад еще кусок отдали: анис, рута, заря, чабер, тмин, иссоп, мята для государевых лекарств и для приготовления ароматных вод там выращивались.

В таком саду от одних запахов душа веселится. Дохнула царевна воздухом душистым, и сразу легче у нее на сердце стало. До середины сада дошла, до пруда с водовзметами, глянула на воду, закатным солнцем пронизанную, заглянула в окошки решетчатые на Москву-реку да на Замоскворечье, с его садами зелеными, с далями лугов и лесов — и всю свою заботу и тревогу позабыла царевна.

Хорошо в саду у царя-батюшки.

А тут и сестрицы подоспели. Пришли нарядные, веселые. Захрустели под их чеботками дорожки дощатые, песком с Воробьевых гор усыпанные. Заметались по клеткам на столбиках точеных вспугнутые канарейки, соловьи, перепелки.

— Ну и яблонька кудрявая да наливчатая!

— Цветики-то! Душа радуется.

— На водовзмет, сестрицы, гляньте! Капли что искорки алмазные.

— А из окошка-то красота!

Столпились все царевны возле окошек на Замоскворечье, ширью, для них непривычной, любуются. Отскочили, как бо́льшие царевны в сад вошли. Рядом выстроились Алексеевны, в пояс теткам поклонились. А за тетками мачеха-царица Наталья Кирилловна с детками, с матушкой своей да с боярынями в сад вошла.

За Натальей Кирилловной и сам царь пожаловал. С ним батюшка царицы и дядя ее Матвеев. Других мужчин нет. Приближенные царя и те за дверьми остались. При царице и царевнах мужчин в сад не пускают.

Довольный и веселый, как всегда в кругу своей большой и любимой семьи, сел Алексей Михайлович на свое «государево место» в кресло точеное, расписное, сукном-багрецом обитое. Искуснейший иконописец то кресло расписывал. Поверху, над самой головой, двуглавого орла в короне золотом навел, красками всякими узоры по дереву расписал.