Изменить стиль страницы

Зорича же распирает. С уже совсем обмякшего, внезапно постаревшего Живокини, с белого его лица, удивительно похожего в эту минуту на печальную маску арлекина в виденном некогда Зоричем представлении заезжей итальянской труппы, он переводит взгляд на пунцовую, сжавшуюся, с глазами, полными слез, с размазанными по щекам краской и пудрой, с опухшими, покусанными губами, и все-таки привлекательную балетчицу, — и точно кто его незаметно щекочет.

— Монсиньор Ромео… иль как вас там… Эней… — смех подступает Зоричу к горлу и не дает ему говорить, — вот вам еще одно свидетельство моей к вам благосклонности… Разрешаю вам хоть сейчас… даже не хоть, а именно сейчас, потом будет поздно… взять вашу Дидону к себе… и… Будьте спокойны, велю ей не упираться…

Вот теперь уже жанр спектакля публика определила. Теперь уже, как Зоричу того и хотелось, зал вновь содрогается от смеха.

Как бы защищаясь от этого смеха, Живокини выставляет перед собой руки. Ладонями вперед. Лицо его уже не маска арлекина. На лице его — отчаяние. От оскаленных вокруг зубов. От похотливо заблестевших глаз.

Он отступает к полуколонне сзади. Он прикрывает спиной Азаревичеву, которая судорожно к этой полуколонне прижимается и, точно в лихорадке, дрожит.

— Так как — согласен? — гремит Зорич.

Живокини отрицательно крутит головой. Отчаянно, испуганно. Нет, нет, разве можно, что вы!

— Монсиньор отказывается? — паясничает Зорич. — Монсиньора интересует лишь единство душ? Монсиньор просто… на себя не надеется?

Давно, давно он не был в таком настроении. Давно не хохотали так вокруг над его остротами. Так не разочарует же он сегодня гостей и дальше!

— Господа, господа! Я прошу за всех вас у наших дам прощения. И прошу их покинуть мужскую компанию. Не надолго, мадам, весьма не надолго. — И он первый галантно целует у фру Фливерк руку.

Пелагея Азаревичева намеревается отойти со всей хихикающей, потупившей глазки — ах, бесстыдники мужчины! — женской стайкой.

— Нет, нет, — удерживает ее Зорич. — Без вас, мадемуазель, у нас ничего не получится.

Он уже не гремит, говорит вполголоса — мол, мужской секрет.

— Антр ну, господа, антр ну! Мой уважаемый камердинер… опозорил сейчас нашу мужскую честь. Честь нашу общую. Я считаю, что за нее необходимо вступиться. Кто желает?

— Эчеленца, это же… Я прошу вас, эчеленца! Я не нахожу слов…

— Смелей, господа, смелей, — отмахивается Зорич. — Не верю, что все вы… как Живокини. И наша царевна-недотрога не верит тоже. Не правда ли?

Молчит, только вздрагивает пунцово-мраморное в нежно-сиреневом с алмазами создание.

Однако гости глядят на нее и тоже молчат, словно оцепенев. Даже бывалые гренадеры-офицеры.

Семен Гаврилович чувствует, что переборщил. Он вновь повышает голос. Теперь уже капризно:

— Или вы тоже на себя не надеетесь? Не ожидал такого конфуза, ей-богу. Что ж, Дидона, — он паясничает уже как-то принужденно, сердито, — действительно, твоя участь — разочарование…

Угреватый штабс-капитан — о нем как-то забыли — делает шаг к Зоричу, вытягивается, щелкает каблуками:

— Если ваше превосходительство позволит, то… с превеликим удовольствием…

Лицо его серьезно — можно подумать, просится храбрый воин в лазутчики к янычарам. И смех и шутки наконец слышатся вновь — над штабс-капитаном, явно исправляющим свой промах.

Зорич тоже с облегчением смеется. Кивком подзывает гайдука. Говорит насчет комнаты для гостя, насчет балетчицы, насчет…

Звенящий голос Державина прерывает Семена Гавриловича:

— Семен Гаврилович, душа моя, не вспомнить ли нам с тобой молодость, — Гаврила Романович кивает в сторону ломберного столика. Окидывает взглядом людей вокруг Зорича и останавливается на штабс-капитане: — Вас тоже, сударь, приглашаю…

7

Тут не надо было быть необыкновенно проницательным. Сидя подле итальянца, разве только слепой не заметил бы, как смягчаются, теплеют его грустные глаза, когда взгляд его хоть на мгновение встречается со светлым взглядом балетчицы. Разве только слепой не заметил бы, как передернуло лицо его болью, когда по знаку хозяина лихая компания на цыпочках окружила ее и штабс-капитана. Как побледнел он, услышав насмешки Зорича над ними. С какой отчаянной решимостью внезапно вскочил…

Почему же не рассмеялся Гаврила Романович? Он, кто так остро ощущает забавное, кто не мог не заметить комического несоответствия крылышек амура возрасту, брюху, меланхолии шута-камердинера? Он, чьего безжалостного смеха так боятся в Петербурге?

А потому просто, что было некогда такое и с ним. И он Живокини сочувствует.

Был уже и он не юнец — имел, слава богу, под тридцать пять — когда, глядя из квартиры приятеля на крестный ход, увидел ее, свою Плениру, свою ласточку. Чтобы полюбить сразу и навсегда. Чтобы после третьего свидания трепетно открыться. Чтобы обезуметь от радости, услышав в ответ, что и он «не противен», как она сказала, ей, шестнадцатилетней. Хотя, между прочим, был тоже не Аполлон — губы, нос, пусть легкая, но шепелявость… Седьмой год уж нет с ним ласковой щебетуньи, незабвенного его колокольчика, Катеньки, Екатерины Яковлевны. А до сих пор, бывает, слушает за обедом разговор гостей, а сам черкает вилкой по тарелке все одни и те же дорогие сердцу буквы — Е. Я… Дарья Алексеевна, нынешняя жена, человек умный и рассудительный, а все равно не стерпит: «Ты что это, Ганечка, черкаешь?» — «Ничего, матушка, просто так»…

Сочувствие, одно сочувствие руководит Державиным поначалу. При смутном представлении, зачем и для чего он так поступает.

В картах, правда, он искусен и удачлив. Случаи и солдатской молодости, когда спустил он однажды в картежном загуле неприкосновенные материны деньги, полученные на приобретение имения, заставил тогда выучиться и этой науке — пускай не слишком уважаемом, однако не лишней, как всякая. И позже такого уже по случалось. Случалось наоборот — садился к столу зеленого сукна при какой-нибудь полсотне в кармане, а вставал — при сорока тысячах. Тем не менее уже много лот берет он карты в руки, лишь когда неудобно отказаться.

Что перекидывается с домашними в дурака, как выпадет свободный вечерок, — не в счет. А тут приглашает сам. Да еще где — у Зорича в Шклове! Хорошо зная, что не похвалят, ой, не похвалят за это в Петербурге! Слишком громкая и скандальная по всей России слава про здешние картежные оргии. Слишком много подозрительного народа бросало тут тысячи, десятки тысяч в банк — хорошо, если настоящими, а то, случалось, и фальшивыми деньгами…

Да гром, даже самый сильный, это всего лишь отголосок, эхо. Давно то минуло, о чем судачит молва — именитые картежники России и Европы, мильоны в банке. Зачем именитым Шклов нынешний, с его обедневшим, опальным к тому же владельцем? Зачем им шкловские сыщики и, значит, игра в запрещенные квинтич, банк, фаро с опаской и оглядкой — хорошо, как откупишься, коли попадешься, штрафом, а как в острог? На престоле ведь — Павел Петрович!

Зорич и сам уже давно делает вид, что к картам остыл, пресытился. Прежний, настоящий размах уже не осилить. Играть же по-нищенски, «по маленькой» — не с его гонором. И чаще всего от приглашений он теперь отказывается — отговаривается нездоровьем. Однако ж сегодня пригласил — Державин!.. Странно ему лишь, что третьим в их компанию выбран такой недотепа. Чего он стоит, штабс-капитан, видно сразу. Разумеется, и играет плохо, и без денег. И если б еще вызывал хоть какой интерес — бывало, что и Зорич привечал таким образом невидного, но чем-то ему приятного человека, — так тоже незаметно… А вообще, черт с ним, со штабс-капитаном. Зачем перечить невинному, в сущности, капризу самого уважаемого из сегодняшних гостей. Всем известно, Зорич и сам с капризами — может стерпеть иногда и чужой…

Штабс-капитан же словно после кислого хватанул сладкого, и зубы все равно ноют. Если откровенно, то в сей хитрый заморский ломбер ему и играть толком не приходилось. Так, считанные разы. По корчмам да в дыму холостяцких пирушек эдак высоко не залетал — аристократы вроде него обходятся более простыми пикетом, контрой, дамским фараоном. Однако разве он признается! Разве откажется от приглашения тайного советника, это значит, если по-военному, — у него занимает дух, — генерал-лейтенанта! Он уже представляет, как где-нибудь при случае, словно между прочим, рассказывает: «Сели мы, помню, втроем — Зорич, генерал-лейтенант, тот самый, тайный советник Державин, может, слыхали такого, из сочинителей, и ваш покорный слуга…» И в сладком воображении тает все остальное, разлетаются в пух и прах остатки осторожности.