Изменить стиль страницы

И когда после завтрака, после короткого променада берегом Днепра, пришли они оба — Державин и Зорич — на репетицию в театр, балетмейстер Мариадини сразу догадался, что к чему. Ничего будто бы особенного не случилось — Зорич приводил гостей на занятия своего балета нередко. Как приводил их, бывало, в физический кабинет благородного училища, — любимой там потехой было запустить в электрическую машину ток, когда какой-нибудь ротозей из не очень важных начинал ее трогать. Однако длинноногому, поджарому, в сетке морщин на лице, с белой косынкой на желтоватой лысине синьору Мариадини достаточно было услышать, как звучит голос хозяина, чтобы сообразить, как ему, Мариадини, следует держаться. Взмахом руки он останавливает музыкантов, останавливает стайку дансерок на сцене, пронзительным фальцетом приказывает им «рипоза» — отдохнуть, и на смеси русского, итальянского, французского и немецкого языков приветствует высокого гостя своего уважаемого сюзерена. Слово «сюзерен» он произносит так, чтобы оно и не было принято всерьез, и в то же время польстило Зоричу.

Он говорит, что чувствует себя счастливым от присутствия в стенах театра такой знаменитой особы. Что в некоторой степени они с господином Державиным коллеги, ибо он слышал, какие великолепные оперные спектакли ставил с любителями губернатор Державин в Тамбове. Что увидит сейчас почтенный Гаврила Романович («Румановитш» — звучит в его произношении) не только плоды его, Мариадини, фантазии, но немножко и его методу воспитания балетчиков. Потому что, хотя на сцене декорации, а исполнители в костюмах, будет сейчас не само представление, а только репетиция. Само же представление произойдет, как велено, — Мариадини отвешивает почтительный поклон в сторону Зорича, — в воскресение, когда имеет намерение его превосходительство граф Зорич дать бал в честь своего высокого…

И спотыкается бедняга Мариадини. И, побледнев, на какое-то мгновение смолкает. Ибо по глазам хозяина догадывается — назвал его графом не ко времени. Назвал при человеке, который прекрасно знает, что никакой Зорич не граф и который может высмеять самозванца в Петербурге. Назвал весьма привычно — и дурак догадался бы, что не оговорка тут и не ошибка, а явление преобычное, натуральное для всех, кто живет или служит в имении.

Державин, конечно, делает вид, что ничего не заметил. Державин окидывает взглядом партер, хоры, парадиз. Внимательно изучает декорацию — полотно с роскошным морем и розовым дворцом отмечено неплохим ощущением перспективы, интересным сочетанием цветов. Он открывает уже рот, чтобы сказать об этом вслух, но не говорит — боится, что не сдержится и захохочет. А ко всему еще лупоглазый Живокини, камердинер Зорича, — затаился, аспид, за спиной у хозяина, и такая потешно-торжественная мина у него на лице! Оглянись сейчас Зорич или Мариадини — вряд ли это кончилось бы для камердинера добром. На какое-то мгновение, чтобы заметил только Живокини, Державин хмурит на переносице брови — мол, смотри, толстый шут, дозубоскалишься! Живокини смешно подмаргивает, показывает кукиш в затылок Мариадини — видите, дескать, как затанцевал пескарик на сковородке! — потом мгновенно делается серьезным, прикладывает к устам короткий палец. Мол, благодарю, ваше превосходительство, понял.

Прирожденный комедиант он, этот Живокини. Державин знает и любит его давно. В Петербурге, когда привозит он письмо или презент от хозяина, всегда беседует с ним, смеется над его выдумками, над потешной манерой растягивать слова, позволяет бывать на своих литературных журфиксах, — Живокини приткнется где-нибудь в уголке, и жадно, удивительно серьезно слушает…

А Мариадини и вправду словно попал на сковородку.

Чуть ли не вертится волчком — хочет исправить свою обидную промашку. Захлебываясь, говорит о том, какой замечательный балет у его превосходительства, генерал-лейтенанта и кавалера — на этих словах делается ударение — Семена Гавриловича («Габрилевитш»). О том, что этому балету мало найдется соперников в Европе — как в театрах приватных, так и при королевских дворах. О том, какой Зорич вообще многоученый, щедрый и заботливый меценат. Синьор Державин слыхал, разумеется, о маэстро Анджолини? Да, да, о том самом Доменико-Мария-Гаспаро Анджолини, что заслужил своими балетами почет и в Петербурге. Даже были знакомы?! О, это весьма приятно слышать. Так вот он, Мариадини, сторонник системы своего великого соотечественника. Нехитрой, однако мудрой системы, по которой балетчиков не одним антраша обучать — образовывать необходимо вообще. Ибо малограмотный артист — словно богач-невежда, приобретший бесценный манускрипт, но не могущий уразуметь, чем он бесценен. Только, святая мадонна, разве у каждого хозяина хватило бы, как у эчеленца Семена Габрилевитш, такой широты — приставить к крепостным девкам учителей письма, чтения, французского языка, арифметики?!

Все это интересно, весьма любопытно. Если б только рассказывалось не отчаянно льстивым тоном. А то самому Зоричу — на что уж сластена! — и то надоело. Он обрывает балетмейстера, он велит начинать. Мариадини хлопает в ладоши…

Видно по всему, этот сухой желтоголовый итальянец действительно почитает своего учителя Анджолини. Потому что и балет, который он показывает, — «Оставленная Дидона» — того же Анджолини. Точнее — переделанная балетмейстером и композитором Анджолини в короткий пантомимный балет опера-трагедия знаменитого Метастазио. Ах, маэстро Пьетро Метастазио, придворный пиит австрийского императора! Сколько уже десятилетий ваша легкокрылая муза покоряет человечьи сердца. Сколько почтительных поклонников имеете вы на белом свете, в том числе в России — Державина. Тридцать пять композиторов обращались к одной вашей «Оставленной Дидоне». И среди них — приглашенный из Вены в северную российскую столицу Анджолини.

Державину не довелось видеть этот балет в Петербурге. Когда Анджолини его ставил, Гаврила Романович носил еще не очень подходящий, чтобы франтить в императорском театре, солдатский мундир. Тем с большим вниманием смотрит и слушает он сейчас. И как всегда, когда ощущает трепетное дыхание таланта, — волнуется. Ах, маститый Анджолини, Державин знает, что вы вольтерьянец и враг королевской власти, осуждает вас за этот грех, — однако как удачно сжали вы в полчаса фигурального действия чувства и события трагедии, рассчитанной в слове самое меньшее часа на три! Ах, удрученный и взволнованный Мариадини, — вы ведь, оказывается, только с виду робкий, угодливый и льстивый барский потешник, а в искусстве своем — гордый, требовательный, бескомпромиссный артист! Ах, легконогие карфагеняне из курных изб крепостных крестьян, — что вам, оторванным барской прихотью от сохи да веретен, любовные муки мифической царицы! Почему же застилает слезой глаза, когда стайка прозрачно-розовых нимф — подружек Дидоны — склоняет колени перед неумолимым Энеем, чтобы вернулся, не покидал ее воин, не откликался на зов Зсвеса? Отчего щемит сердце — будто нет на то иной, более существенной причины, — когда в отчаянии разлуки подстреленной птицей сникает на сцене властительница легендарного города, видя перед собой лишь голубую морскую даль, где исчезает корабль Энея?

Она была особенно хороша, Дидона. Роковая богиня и царица с высоко поднятыми, перехваченными алмазным обручем волосами, в легком голубом наряде, облаком окутывавшим словно из мрамора высеченный стан, она прямо на глазах опускалась с небес на землю, превращалась в обыкновенную женщину, пламенно-прекрасную и униженно-слабую в своем неразделенном чувстве. В дуэте с Энеем, боже всемогущий, какой становилась она то неприступной, то манящей, всепрощающей. А лицо, как много выражало ее лицо — нежность, отчаяние, надежду, жажду мести, гнев, снова нежность и надежду… И все это — холопка, которая бы и сегодня крутила коровам хвосты, когда бы то ли самим Зоричем, то ли кем из его прихлебателей не была случайно замечена? Все это — девка, чей отец, может, знал или знает лишь дорогу в корчму, а мать не похожа ли на утреннюю горемычную визитерку Державина Матрену? Откуда, из какого родника столько богатства? И сколько таких неоткрытых Дидон среди девушек, чьи черные потрескавшиеся пятки не боятся ни колючего ржища, ни снега?..