Изменить стиль страницы

Этого ощущения ни у кого не возникало при авторской читке Пантелеймона Романова.

Абсолютно спокойным, размеренным голосом читал он, публика смеялась сильно, громко, весело, и, когда смех заглушал его речь, он на миг останавливался, снимал очки и протирал их, посматривая на публику серьезным, вдумчивым, безулыбчивым взглядом. И продолжал.

Но, помимо четкости зарисовки, яркости типажей, прекрасного языка у него было еще одно качество, незаменимое для мастера маленького рассказа: проблемность. Ему удавалось на протяжении 1/2 и даже 1/3 печатного листа поставить иной вопрос с необычайной остротой и свежестью.

Вопрос был сформулирован и поставлен так, что коллективы ставили на обсуждение пятистраничный рассказ, и в горячих интересных спорах проходили дискуссии. Был рассказ «Без черемухи», где вопрос о цветочке для любимой от любимого ставился на принципиальную высоту. Одни говорили, что черемуха — это мещанство, другие доказывали, что всякое внимание сердце греет и что новый быт не отвергает, а, напротив, развивает эти черты в отношениях новых людей. Вопрос этот не потерял остроты и в наше время.

Другой рассказ назывался «Актриса». Годы гражданской войны. В прифронтовой полосе, в некоем театре типа Теревсата (Театр революционной сатиры) подвизается известная, очень талантливая актриса. Она исполняет обличительный монолог против религиозного обмана (на сюжет из средневековой инквизиции), исполняет его с громадным подъемом, успех настолько велик, что бойцы идут в бой, зараженные ее темпераментом. Фактически она делает большое советское дело, но это ей не мешает по окончании спектакля спешить в церковь, замаливать перед богом грех своего антирелигиозного выступления. Для тех времен подобное явление было типичным — новое не сразу проникало в сознание тогдашней интеллигенции.

Вопрос был поставлен остро, я думаю, что не было такого театрального коллектива, где бы ни обсуждался этот рассказ. Устраивали диспуты, обсуждали частные случаи, даже инсценировали суды, где обвиняли актрису такую-то в неискренности, фальши, в измене и церкви, и революции.

А как разрешить вопрос? Какой приговор?

Если скажут: исключить из коллектива — неохота терять ценного, несомненно даровитого, нужного мастера!

Если скажут: запретить ей бегать по церквам — а как же свобода совести? Тоже неудобно получается!

Если скажут: ее необходимо перевоспитать — это, пожалуй, ближе всего, да беда, она не дается!

Автор поставил вопрос — и предлагает читателям поломать голову над ответом.

Для рассказа на пять-шесть страничек — это немало.

Сергей Клычков был поэт «мужиковствующий», из одной плеяды с Клюевым, Есениным, Орешиным. Был он поэт сочный, яркий, с большим знанием народа, народных обычаев, языка, выражений, ритмов.

В дальнейшем стал он писать романы с расцветом всякой чертовщины; верил ли он в бога — точно не знаю, сказать не берусь, но в чертей верил безусловно.

Однажды читал свои стихи Клычков в одном литературном кружке.

Критика была сугубо формальная: такая-то рифма — хороша, иная — не очень, такой-то образ — хорош, такой — никуда не годится, и все в таком роде.

В ответном слове Клычков возразил не против замечаний — они были по существу довольно правильными. Нет, автор протестовал против известного критического метода.

— Например, — говорил он, — вот идет хоровод, идет лихо, девки поют, пляшут, праздник как праздник. А выхвати одну девку из круга — она, смотришь, рябая, а другая, смотришь, курносая. Вот так и вы, добрые люди, не про девок отдельных в моих стихах говорите, которая рябая, которая с косинкой. Скажите мне, как хоровод у меня: движется аль на месте стоит? Вот для того критика и нужна!

Адрес Мате Залки

Неоднократно на литературных вечерах мне доводилось выступать вместе с Мате Залкой, который придавал своему выступлению своеобразную форму.

Чтения по рукописи он не признавал, он приравнивал это к шпаргалке. «Писатель, — говорил он, — выступает публично для того, чтоб общаться с аудиторией; при этом нужно смотреть слушающим в глаза, тогда ты их чувствуешь, а если уставишь глаза в рукопись — какое тут общение!»

И действительно, поэты в эстрадном плане бывают в более выгодном положении, чем прозаики, — стихи малометражны, эмоциональны, лучше доходят. А прозаику каково полчаса и больше читать обстоятельный рассказ, притом не имея актерского мастерства? Мате Залка это знал и нашел иной способ овладевать вниманием аудитории.

Появлялся на эстраде этот среднего роста плотный человек иногда в гимнастерке, иногда в штатском платье, с добродушно-лукавым выражением лица, с иностранным акцентом, путая слова, ошибаясь в выражениях — за что он тут же извинялся с простосердечием, которое неизменно вызывало благожелательность аудитории.

Говорил же он главным образом о том, что не хватает у него времени для литературной работы. Одно время он был директором одного из театров, в другое время — председателем правления писательского жилкооператива. Он своими хлопотами и трудностями непосредственно и обстоятельно делился с публикой, после чего говорил:

— А писать хочется… Ведь у меня жизнь очень разнообразная, я и на войне был, и в плену был, и в партизанах был; всю гражданскую провел, есть чего вспомнить. В плен я попал в шестнадцатом году — представьте себе, — дело было под Луцком…

И после такого вступления он, уподобляясь полковнику из рождественского рассказа, рассказывал действительный случай из своей богатой приключениями жизни, но случай этот был не только изложен уже на бумаге, но и неоднократно напечатан в журнале, в сборнике и в отдельной книжке!

Жизнерадостность, откровенность и глубочайшая вражда ко всему казенному и официальному — вот черты, которые были присущи этому человеку величайшего обаяния и беззаветной храбрости.

Вспоминается.

В году 27-м или 28-м был юбилей одного из писателей; проходил юбилей очень торжественно, солидно и, если правду сказать, скучновато. Мате послал записку — «хочу поднести свой адрес юбиляру». Слово было ему дано, с папкой под мышкой взошел он на эстраду и объявил:

— Сейчас я оглашу свой адрес.

И, выдержав небольшую паузу, раскрыл папку и прочел:

— Улица Фурманова, бывший Нащокинский переулок, дом пять дробь семь, квартира семьдесят восемь. Приходите чай пить.

И при бурных аплодисментах аудитории крепко, от всей души расцеловал юбиляра.

Татьянин вечер

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник прожила фактически две жизни. Внучка гениального артиста Михаила Семеновича Щепкина и дочь выдающегося адвоката Льва Абрамовича Куперника, она унаследовала от деда и отца лучшие черты двух наций. В своих книгах она достаточно подробно рассказывает о своей театральной юности, литературной молодости, восстанавливает образы близко ей знакомых Чехова, Ленского, Ермоловой, дает содержательные описания юности Художественного театра.

Она проявляла себя не только как поэт и переводчик, но и как беллетрист и драматург, ее романы и рассказы печатались в толстых журналах, ее пьесы «Счастливая женщина», «Флавия Тессини» шли с успехом на театрах, были выигрышны, актрисы первого положения избирали их для своих бенефисов.

Из переписки Чехова, из воспоминаний и писем современников (Гиляровского, Телешева, М. П. Чеховой и других) можно восстановить образ маленькой женщины, полной изящества и искрометного веселья. Первое время после Октябрьской революции жила Татьяна Львовна в Петербурге замкнуто и незаметно. Настолько незаметно, что самый факт ее существования нуждался в проверке и подтверждении.

В годы нэпа или чуточку позже в Тбилиси (тогда еще он назывался Тифлис) был поставлен хорошим периферийным режиссером А. Г. Ридалем ростановский «Сирано» в переводе Татьяны Львовны. Когда соответствующие гонорарные начисления прибыли в Москву, в Управление по охране авторских прав, у меня спрашивали: не знаю ли я, дескать, жива ли она, и если жива, то где находится и что вообще поделывает?