Русский театр в глазах русских жителей здешнего края имеет такую важность, что я ему одному посвящу все это письмо. Они сами его затеяли, они одни его поддерживают и чрезвычайно дорожат им, как знаменем и пропагатором здесь нашей народности. Заведение этого театра не получило ни моральной, ни материальной поддержки из России, где едва ли кто даже и подозревает, как бойко идет здесь русская жизнь, какие у нее радости и надежды, и какие у нее горе и беды. Театр завели, добыли декорации, лампы, костюмы, все уладили; каждый священник дал свой гульден, каждый мужик дал свой крейцер, но театр, все-таки, должен лопнуть. В пять представлений, что я видел, публика была одна и та же; поляки не заходят в эту враждебную им залу: не поддерживать же им русское дело в Галичине! В неделю Е.В. Бачинский дает три-четыре представления; место в партере – единственное, куда может войти священник, чиновник, учитель гимназии, стоит гульден. Гульден, по альпари, около шестидесяти пяти копеек, но на деле он здесь значит то же, что наш целковый, – и священник, чиновник или учитель платят на театр, на поддержку русской народности, по три гульдена в неделю, или по двенадцати в месяц. А каков этот патриотический налог для семейного человека, которому нельзя явиться в театр без жены и одной или двух дочерей! Героев, которые головы свои кладут на алтарь отечества, везде много, но героев, которые кладут на него кровные гульдены из своих тощих бумажников, не так-то много, и я советовал бы любителям редкостей съездить в эти края, покуда не перевелось и не пало духом это удивительное поколение героев, которое я догадался съездить посмотреть. Ропота, оханья на трудность поддержки театра я еще ни разу не слышал, даже намека на эту трудность никто мне не высказал. А Галичина теперь страшно разорена – три года в ней был неурожай, скотский падеж довершил беду. Это и другое вызвало так называемый голодный тиф, который снес с лица земли тысяч до тридцати русских. К этому прибавилась война с рекрутчиною и увеличением податей, а подати здесь очень тяжелые: село в 120 дворов платит 1,300 гульденов одних прямых налогов, то есть, более 100 гульденов приходится на хозяина. К этому прибавьте, что здесь живет minumum 300,000 евреев, которые ничего сами не производят, стало быть живут буквально на счет мужиков, развращая их корчмами и давая им деньги в долг на баснословных условиях; впрочем, о евреях я буду после говорить. Край разорен; мужик даже в праздник ходит босиком; избы все курные, а священники все-таки умеют поддерживать в нем охоту украшать церковь, заводить школы и жертвовать крейцеры (1/100 гульдена = 0,6 копейки) на народное дело. И при таких-то обстоятельствах существует здесь русский театр, которому сейм отказал в субвенции, тогда как немецкий театр во Львове имеет 16,000 гульденов в год, а польский 6,000 из местных податей, вносимых опять-таки этим же русским мужиком. Но, говорят, немецкий и польский театры оба в долгах и держатся только субвенциями, а русский до сих пор изворачивается кое-как на удивление евреев, которые понять не могут, как это гг. Бачинские не хотят брать у них денег! Приехала в Перемышль мать Емельяна Васильевича, старушка попадья, из села, повидать сына и побывать на его представлениях. Привез ее, разумеется, еврей – евреи даже извозный промысел держат здесь в своих руках – и вошел к директору для расчета. На улице ждала его толпа сынов Израиля, справиться, не брал ли у него директор денег, и, если брал, то сколько и за какие проценты? Отбою нет от евреев, предлагающих деньги за право участия в сборе или за умеренные проценты – так привыкли они участвовать во всяком предприятии, особенно в театральном!
В здешнем краю, то есть, во всех частях Речи Посполитой, доставшихся Австрии – семь польских трупп: две оседлые, львовская и краковская и пять странствующих (Константина Лобойко, Юзефа Бенды, Юзефа Калециньского, Марьи Кроликовской и Петра Вожанковского) – и все они банкрутятся. Их не поддерживает никакая нравственная цель; публика идет к ним только время проводить; успех их никого особенно не радует, падение их никого особенно не печалит. Русская труппа, с ее специальною публикою, находится совершенно в другом положении. Знамя русского народа, протесты его против польской цивилизации, против насильственного ополячиванья русских – она вызвана и держится потребностью целого многочисленного класса здешних образованных русских. Но я не верю, что она устоит; у русских денег не хватит, а особенно, если граф Голуховский будет назначен наместником Галиции, чего русские очень боятся, и начнет удалять от службы русских чиновников, членов консисторий, учителей и т. д. Тогда все их материальные средства иссякнут, народные капитальцы их, собранные невероятными пожертвованиями, перейдут в польские руки, и снова глубокий сон и тишина воцарятся над бедною Галичиною. Надо быть здесь, чтоб видеть, в каком они ужасе, боятся и за себя, и за свой народ. Нет человека из них, который, так или иначе не состоял бы на службе – отставка хоть и с пенсионом (от 300-800 гульденов в год ) подорвет страшно их материальный быт, а с ним и возможность служить русскому народу.
Удивительный народ поляки! Как они умеют отталкивать от себя своих бывших подданных: мазур и русин одинаково отвернулись от них, а не будь этот мазур и русин верноподданными Франца-Иосифа, не имей отвращения от восстания – я знаю, что они сделали бы и что у них лежит сердце. А поляки свое толкуют – говорят, что надо принять решительные меры для очищения Руси и русского языка от всякого москальства, русскую азбуку изгнать из школ, а ввести латинскую и писать тем языком, который народ говорит с соблюдением всех особенностей его произношения – это вчерашняя “Газета Народовая” предлагает. Негодованию русских и отчаянию их нет пределов. “Нам даже писать на нашем языке не позволяют так, как мы хотим, говорят они. Нам говорить запрещают так, как знаем – дышать после этого нельзя, а заявить правительству наше неудовольствие на поляков мы не имеем средств, потому что наш народ еще не развился до таких демонстраций, какие умеют делать чешские крестьяне. Чехи тысячами явятся на народный праздник, мирно и чинно отпразднуют, заявят правительству свою радость или горе; а мы не смеем двинуть нашего крестьянина, хотя он и пошел бы за нами. Как мы спали пятьсот лет, до нашего пробуждения 1848 году, так и он спит до сих пор. Мы проснулись и идем неудержимо к возрождению нашей народности, а если мы двинем народ, то его никакая сила в мире не остановит – этого мы и боимся, потому что мы щадим и поляков. Вот почему русский театр и не устоит. У русских не хватит сил, а осторожности, по счастью, хватит.
II
Ну, что же такое эта их уния, их украинофильство? спрашивает меня нетерпеливый читатель.
В кафедральной церкви Ивана Предтечи, переделанной из кармелитского костела, в церкви, где на иконостасе нет икон, где священники бриты, где проповедник размахиваете руками, где русское так перепутано с польским, Византия с Римом, что одним шагом можно перейти и на ту и на другую сторону – стоит у правой стороны памятник из черного мрамора. На нем портрет старика с полным добродушным лицом, в архиерейской мантий, с бритою бородою и стриженою головою. Надпись под портретом гласит слово в слово:
[5]Всего, что рассказывают эти униаты о своем Снегурском, даже не переслушаешь. Этот архиерей был действительно отцом своей епархии. Священники так его любили, что приезжавший из села в город считал грехом не навестить владыку; быть в Перемышле и у владыки не побывать считалось тогда несообразностью. В этом крае – так владыка умел привязать к себе всех и каждого. Любимый и уважаемый всеми Иоанн первый заговорил с своими подчиненными по-русски – это была великая новость; русский язык считался до того мужицким, что священники даже азбуку русскую не всегда знали, и в церквах не редкость было видеть, требники и евангелия, в которых над церковными буквами священник надписывал польскими, что и как нужно ему выговаривать. Слабо, робко стало припоминать духовенство точно сквозь сон, что не всегда ж в этом краю язык народа считался хлопским, что до завоевания Галичины Казимиром в XIV веке, в ней были свои князья, даже, наконец духовенство стало смутно догадываться что быть русином вовсе не стыдно. До литературы, до театра было еще далеко – об этом тогда наверно сам владыка не мечтал: ему хотелось только нравственно поднять вверенный ему клир, вразумить его об его обязанностях к церкви и к народу, остановить латинизацию обряда и полонизацию народа. В дружеских разговорах со священниками уговорил он их заботиться о их же благосостоянии и заложить вдовий фонд, в обеспечение их семей, и сделал то, что каждый священник вносит, до сих пор, по 12 гульденов ежегодно или 250 единовременно, на обеспечение вдов и сирот духовенства. Теперь епархиальное управление обязано выдавать каждой вдове по 65 гульденов в год, а на сироту по 35: деньги небольшие, но вдова с пятерыми детьми, все-таки, имеет 240 гульденов в год, все-таки может кое-как вырастить и воспитать детей. Пенсия детям прекращается по достижении каждым из них восемнадцатилетнего возраста, когда каждый может уже сам зарабатывать хлеб и кормить семью. Вдовий фонд составляет теперь в перемышльской епархии около 80,000 гульденов, в акциях, в билетах государственного займа и тому подобных бумагах, приносящих дивиденд, а пополняется сбором по 12 гульденов с каждого священника, без различия, женатый он или холостой, иди вдовец, имеет детей или нет. Заметьте, что закон ничего не говорит об этом учреждении – оно держится одним нравственным долгом клира. Вызвано оно исключительно потребностью самой униатской церкви – в холостом костеле, разумеется, нет ничего подобного: Управляется фонд не епископом и не консисторией, что очень важно: он состоит под ведением и надзором самих священников, которые съезжаются в Перемышль со всей епархии в первое воскресенье после Богоявления пересмотреть счета, проверить суммы и действия избранных ими администраторов, председателя (клирошанин Гинилевич), казначея (клирошанин Лукашевич), двух раздавателей (манипуляторы – священники Желиховский и Кмицикевич) и асесоров; последние назначаются для совещаний с манипуляторами, председателем и казначеем, если тем представится какое-нибудь затруднение.
5
Собственно 1784; на памятнике 1782 год поставлен ошибкою.