— Ну, Федоткин, в рот тебе кило печенья! — ругнулся Гладышев и стал собираться. — Жена на развод подаст — на твоей совести будет.
— Он всегда так: как что горит — сразу на совесть давить начинает, — тоже ругнулся Репьев. — Зараза какая-то!
— Ладно, ругайся не ругайся, а ехать придется, — вздохнул Чиладзе. — А я Новый год в Кутаиси собирался встретить. Телеграмму послал, друзья встречать придут! Э-эх, Федоткин, нэхороший человек!
— Ребята! Товарищи! Дорогие! Возьмите меня! — взмолился Венька Черепанов. — Мне до смерти в Воропаевск надо!
— Тебе, Гиви, надо было вчера в Кутаиси сваливать. И был бы в порядке, — не обращая внимания на Веньку, сказал Репьев.
— Что сделаешь — попался!
…Роберт Голдаев брел по поселку, в общем-то, бесцельно. Пойти некуда, да и видеть особенно никого не хотелось. Возле кафе-«стекляшки» стояли четверо ребят, ссутулившись, подняв воротники пальто и полушубков. Увидев Голдаева, они посовещались о чем-то и неторопливо двинулись ему навстречу.
— Слышь, друг, — один из парней загородил Голдаеву дорогу, — выручи рублем, на бутылку не хватает.
Трое остальных тем временем стали по бокам и сзади. Голдаев покосился на них, усмехнулся, но выражение лица потвердело и в глазах блеснуло нечто беспощадное.
— Ошиблись, мужики, — сказал Голдаев. — Я только на хлеб подаю.
— Пожалеешь рупь — потеряешь все, слыхал такую поговорку?
Голдаев быстро и точно ударил его ребром ладони по шее. Парень охнул и, будто подрезанный, повалился на снег. А через секунду рядом с ним лежал второй. Голдаев успел садануть его в челюсть, развернувшись всем корпусом. Третьего он поймал за руку и согнул запястье так, что тот взвыл от боли. Четвертый проворно отбежал на несколько метров, крикнул издалека:
— Ладно, падла, мы еще встретимся!
— Посмотри на меня внимательно, сученок, — спокойно проговорил Голдаев и еще сильнее заломил парню руку. Тот вновь взвыл от боли, но посмотрел в глаза Голдаеву.
— Запомнил?
— Да… ой-ей, больно!
— Это называется уличный разбой, грабеж, знаешь?
— О-ой, кончай, руку сломаешь!
— А что это у тебя в кармане оттопыривается, ну-ка, достань.
Парень левой рукой извлек из кармана самодельную, выточенную на токарном станке финку.
— А за это, ублюдок, тебе мало руку сломать. Голову оторвать надо… — И он снова с силой заломил парню руку.
— О-ой-ей-ей! — утробно завыл тот. — Конча-ай, гад, больше не буду!
— Повтори отчетливо: дядя, прости пожалуйста, я больше не буду.
— Дя-дя… прости, пожалуйста… я больше не буду… о-ой-ей, не надо, не надо, сломаешь!
— Когда твои дружки прочухаются, ты им расскажи подробно. — Голдаев отпустил руку парня, и тот охнул от боли, медленно опустился на снег, зажав руку между колен.
— Сильный, да? Самбо, да? Справился, да? — слезливо загнусавил он.
— Запомни: если еще раз по этому делу встретимся — удавлю. — Голдаев оправил полушубок и спокойно зашагал по улице.
Он добрел до автобусной станции, взглянул в зал ожидания. Вокзал был новый, из стекла и бетона, на стенах цветные мозаичные панно, пол из цветного кафеля, широкие кожаные кресла, в которых дремали, читали и просто ожидали своего рейса многочисленные пассажиры. С криками носились по залу ребятишки. У касс толпились очереди за билетами.
Голдаев прошел к буфету, облокотился о стойку. Буфетчица, высокая крашеная блондинка лет тридцати, увидев его, широко улыбнулась ярко накрашенными губами:
— Робик, пропащая душа, привет!
— А я думал, сегодня Верка работает, — вздохнул Голдаев.
Буфетчица отпустила покупателям кефир и сосиски, подошла:
— Твоя Верка дома у телевизора томится.
— Она такая моя, как и твоя…
— Давно ли так стало? — Женщина игриво усмехнулась.
— Недавно… разошлись как в море корабли… — Голдаев вертел в руках папиросу, но не закуривал.
— А что ж она каждую минуту как заведенная: «мой Робик», «мой Робик»?
— Баста, отцвели хризантемы в саду, — сухо улыбнулся Голдаев. — Водка есть?
— Нельзя ведь, ты же знаешь. — Буфетчица сделала испуганные глаза.
— Налей втихаря сто пятьдесят. И соком подкрась.
— Ох, Робик, подведешь ты меня под монастырь. — Она ушла за стену буфета, повозилась там чуть-чуть и вернулась, поставив на стойку стакан мутно-желтой жидкости и положив яблоко.
— С тебя три восемьдесят.
Голдаев повертел стакан в руке, разглядывая, потом выпил махом, с хрустом надкусил яблоко. Достал из кармана пятерку и положил на стойку.
— Я теперь ничей, — сказал он. — Я сам по себе. Всегда так было. Можно сказать, вернулся на круги своя…
— Так я тебе и поверила. — Буфетчица принялась отсчитывать сдачу.
— Не надо сдачи, Аллочка…
— Спасибо…
— Значит, говоришь, у телевизора сидит?
— А я почем знаю? Она уже третий день на работу не выходит. А где она сидит, тебе лучше знать. — Она вдруг нахмурилась: — Где Новый год встречать будешь?
— До Нового года еще дожить надо, — усмехнулся Голдаев.
— Можно вместе собраться… — Она увела взгляд в сторону.
— И с Веркой?
— Как хочешь… Мне-то что? У меня тоже парень есть.
— Ой, бабы, бабы — цены вам нету! — улыбнулся Голдаев и покачал головой, будто сам удивился своим словам. — Ладно, еще поговорим на эту тему. Время еще есть. Будь здорова, Аллочка. Привет твоему парню. — Он вразвалочку побрел от стойки к выходу.
…На окраине поселка уже успели выстроить целый микрорайон из блочных пятиэтажек. Просторные дворы, предусмотренные для спортплощадок и лесонасаждений, жители застроили гаражами и сараями. От сарая к сараю тянулись веревки, на которых жестяно погромыхивало застывшее выстиранное белье. У одного из сараев на лавочках гнездилась компания ребят. Рубиново светились в темноте огоньки сигарет, и слышались звуки гитары. Роба прошел мимо компании, направляясь к угловому подъезду белой, с подмороженными окнами пятиэтажки. Поднялся на третий этаж, позвонил в одну из дверей. На лестничной площадке мусорные ведра, ящики со старой обувью, лыжи, велосипедные колеса — повернуться негде.
Дверь открыла женщина в халате, волосы закручены бигудями и покрыты голубенькой косынкой.
— А-а, дорожный морячок, свет очей наших, — насмешливо протянула она. — Не прошло и года, как милый у порога.
— Привет. Верка дома? — Он хотел пройти внутрь квартиры, но женщина загородила дорогу.
— Упорхала твоя Верка.
— Куда это?
— К матери в Корсукар уехала. — В голосе женщины послышалось торжество.
— К матери? — опешил Голдаев. — А Егорка?
— И Егорку забрала, и все манатки, и с работы уволилась. Ты сам-то хоть знаешь почему?
— Откуда?
— А надо бы. Ох, Роба, Роба, ни стыда у вас, мужиков, ни совести.
— Давай ближе к делу.
— Ведь она к матери поехала аборт делать.
— Бро-ось…
— Хоть брось, хоть подними. — Глаза женщины сделались злыми. — Два дня тут белугой ревела, а потом говорит: «Да пропади он пропадом, скотина эта! Чтоб ему, говорит, сто лет икалось!»
— Как же так? — вконец растерялся Голдаев, достал папиросу, долго прикуривал. — Ничего не сказала, не посоветовалась.
— С кем советоваться? С тобой? — Женщина невесело усмехнулась.
— Я отец или кто?
— Волчина ты бродячая, а не отец. Какой от тебя прок людям?
— Ну знаешь, — вспылил Голдаев. — Твое дело десятое, не лезь в прокуроры. Какое она имеет право общего ребенка жизни лишать?
— Это уж ты у нее спроси.
— Я спрошу! Когда она делать собралась?
— Что? — не поняла женщина.
— Ну, этот аборт чертов!
— Я откуда знаю? Сказала: как к матери приеду, так и сделаю.
— Нда-а, веселенькая история… — Голдаев все больше мрачнел.
— Ма-ам! — донесся из глубины квартиры капризный детский голос. — Я заме-ерз!
— Не мамкай! — крикнула, обернувшись, женщина. — Вылезай из ванной и сам вытрись!