— Итак? — произнес Харбанс, когда воцарилась тишина.

— Разговор начинать тебе. Кстати, я был уверен, что застану тебя в постели, закутанного в теплое одеяло.

— С чего бы это?

— По телефону у тебя был такой голос, будто ты тяжело болен.

— Не при всякой болезни люди закутываются в одеяла.

— Но все же я угадал?

— Судан, я должен серьезно поговорить с тобой, — сказал Харбанс тихо.

— Я для того и пришел, чтобы выслушать тебя. Можешь держать меня хоть всю ночь. Но в десять утра я должен быть в редакции.

— Ты поужинаешь у нас.

— Я так и подумал.

— А засидимся поздно, у нас и переночуешь.

— Если будет нужно, конечно. Ну, увидим.

Харбанс задумчиво провел рукой по волосам, потом выпрямился в кресле, позвал Банке. Слуга стоял перед ним навытяжку, у него было худое и какое-то испуганное лицо.

— Слушай, Банке, — распорядился Харбанс, — этот господин будет ужинать с нами. Да приготовь для него постель в моем кабинете.

Банке моргнул глазами в знак того, что все будет сделано согласно приказанию, и удалился.

— Итак?

Наш разговор опять возвращался к началу.

— Тебе начинать, — повторил я. — .Я пришел только слушать.

— Ты ведь знаешь, что я считаю тебя единственным человеком, с которым можно быть вполне откровенным?

Я утвердительно кивнул головой.

— Так вот знай и то, что сейчас у меня самый тяжелый, самый критический момент в жизни.

Оконная портьера шевельнулась от ветра, и у меня по телу снова пробежала дрожь.

— By the way[58], — сказал я, — за это время я успел раза два или три поговорить с твоей мисс Шривастав.

— В самом деле?

Он заметно встревожился.

— Да, меня познакомили с ней в Клубе журналистов.

— Ну и как она тебе показалась?

— Мне она понравилась… И хороша собой, и умна.

Он презрительно передернул плечами.

— Что так?

— Да глупа она, эта девчонка! «Умна!» Это ты здорово сказал!

Я молча смотрел ему в глаза. Чего в конце концов хочет этот человек? Неужели Нилима сказала правду, что нет в мире ни единой души, о которой он мог бы отозваться с искренней похвалой? На лбу Харбанса собрались складки, он нервно покусывал нижнюю губу.

— Ну что ж, я ведь с ней виделся считанные разы, — ответил я примирительно. — Наверно, ты знаешь ее намного лучше.

— Она глупа и к тому же плохо воспитана.

— Мне остается только поверить тебе, я ведь не знаю ее так хорошо, как ты.

— Мне нравятся в ней только глаза, да еще как она мило складывает губки, когда говорит «хелло!».

— А мне как раз не нравится ни то, ни другое.

— Главное же, она слишком много о себе мнит.

— Может быть. Но в тот раз, я помню, ты все порывался что-то сказать о ней?

— Да так, ничего особенного.

— Но все-таки?

Он пожал плечами и махнул рукой.

— А мне она показалась очень простой и приятной девушкой, — продолжал я свое. — С ней легко разговаривать, она общительна, приветлива.

— Это точно. Я и сам тебе говорил, что есть люди, которым она очень даже нравится.

— Но и в самом деле от других я ничего худого о ней не слышал.

— Ну, ладно, о ней достаточно, — пробурчал он, явно подавляя в себе нарастающее чувство раздражения. Глаза его пытались разглядеть что-то невидимое мне за оконной портьерой. — Я хочу поговорить с тобой совсем о другом.

Он неожиданно умолк, как если бы горло его вдруг сжала спазма. Я сбросил туфли и, поджав под себя ноги, устроился в кресле поудобней. Из редакции я выехал в отличном настроении, но уныние Харбанса начало передаваться и мне. Лицо у него было напряженным и беспомощным, как у человека, запутавшегося в собственных противоречивых чувствах. Он довольно долго рассматривал разноцветные полосы на портьерах, потом покосился на меня и заговорил:

— Давно мне хотелось вот так, без спешки, посидеть с тобой и спокойно обо всем поговорить. Тебе, наверно, покажется странным то, что я сейчас скажу… Но это не фраза, все именно так и есть. В последние годы я… Я просто гибну — медленно, частицами, но гибну… Иногда мне кажется, что остался один выход — собственной рукой положить конец бесполезной жизни…

— Только, пожалуйста, без этих слов. Прости, что я тут распространялся о всяких посторонних предметах, — это лишь для того, чтобы немного исправить твое настроение. Выкладывай теперь все, что у тебя на душе. Не обещаю дельного совета или какой-то особой помощи, но все же….

— Так вот, Судан, — продолжал он, помаргивая повлажневшими веками, — если говорить серьезно, и в самом деле надо мной висит какой-то рок. Заметь, за все эти годы у меня не прибавилось ни одного нового друга. Столько лет провел в Лондоне, да и здесь встречаюсь со многими людьми, но ведь ни одного из них — ни одного! — не могу назвать не то что другом, но даже просто хорошим знакомым. Порой мне кажется, что я отрезан от всего мира, что мне навсегда суждено оставаться замкнутым в самом себе. Всякий новый человек для меня все равно что пришелец с какой-нибудь другой планеты, я не могу делиться с ним ничем из того, что у меня на душе. Ты единственный из старых моих друзей, кому я сейчас безусловно доверяюсь, потому-то я и ждал с таким нетерпением этого разговора. Один ты не внушал мне подозрения, что тебе нужен не я сам, а некое близкое мне лицо. И может быть, потому я и в прошлом надеялся получить от тебя больше, чем ты способен был дать. Уже в те годы мне часто хотелось до конца раскрыть перед гобой свою душу, но беда в том… Беда в том, что я от природы ужасно мнителен. А ведь кто знает, может быть, тогда ты и не дал бы мне уехать за границу, и все сложилось бы не так скверно, как сейчас…

— Точно то же было и со мной, — перебил его я. — Я тоже не решился быть до конца откровенным с тобой. Будь я тогда хоть немного решительней, возможно…

— Лишь до известного возраста человек способен приобретать новых друзей, — продолжал Харбанс, не дослушав меня. — А для меня это время кончилось задолго до отъезда за границу. Я не понимал, что уже нахожусь в том возрасте, когда человеку при всем его желании не дано начать жизнь заново. Эх, знать бы мне все это раньше, ни за что не уехал бы в Лондон! Я не в силах описать тебе все беды и мучения, какие пришлось мне испытать за те шесть лет… Да, если бы это было можно, с какой радостью я возвратился бы в те далекие и дорогие дни, когда мне и в голову не приходило бежать отсюда, бросив все на произвол судьбы…

Я потер застывшие руки, вытащил из-за спины лежавшую на диване подушку, положил под грудь, поставил на нее локти и подпер подбородок ладонями. Мне снова вспомнились письма Харбанса, написанные им Нилиме из-за границы, но я не счел уместным сейчас говорить о них.

— Не надо ворошить прошлое, в этом проку мало, — сказал я Харбанс, — хочу понять, что с тобой происходит. Ты плохо выглядишь и похож на человека, который потерял всякую волю к жизни.

Воспаленным языком он обвел пересохшие губы, потом долго разглядывал крепко переплетенные пальцы своих рук. По всей видимости, в эту минуту он отчаянно боролся с собой и никак не мог прийти к какому-то важному для него решению. Наконец он расцепил пальцы.

— Я должен рассказать тебе все с самого начала, — заговорил он вполголоса. — Как знать, вдруг ты поможешь мне выбраться из этого дьявольского омута… Впрочем, нет… Я и сам вижу, что погиб навсегда, все покончено с моим прошлым, с моим настоящим, с моим будущим. Чем отчаянней пытаюсь я выбраться из трясины, тем сильней она меня затягивает…

Поднявшись с кресла, он выключил верхний свет и зажег настольную лампу в углу, отчего вся атмосфера комнаты сделалась какой-то печальной и таинственной. Он тщательно прикрыл даже остававшийся между портьерами узкий просвет окна. Потом, вернувшись на свое место, положил ноги на треногую скамейку и начал прикуривать сигарету, внимательно всматриваясь в пламя горящей спички.

— Ты знаешь, что отсюда я уехал тридцать первого января. — Он наконец закурил сигарету и погасил спичку. — И вот девятнадцатого февраля я прибыл в Лондон.

вернуться

58

Между прочим (англ.).