Он все сидит у окна и вглядывается в туман — днем белесый, а ночью непроницаемо черный. Такой же туман в его душе: порой он начинает слабо светиться, но вскоре опять становится темным и удушающе плотным.
…Перед моими глазами явственно возникло то лондонское запотевшее окно и сидящий перед ним человек, окутанный сигаретным дымом, настолько явственно, что окружающая меня атмосфера комнаты в Дефенс-колони совершенно померкла в моем сознании, и скоро я забыл, что описываемые Харбансом события происходили давно, несколько лет назад. Я с полнейшей отчетливостью видел эту печальную фигуру у окна, эту сползающую по стеклам туманную влагу… Но вот с улицы, в промокшем плаще, входит Нилима. Сбросив дождевик, она говорит, что была сейчас в Индийском посольстве и встретилась там с известным танцовщиком Умадаттой.
— Его партнерша Урваши поссорилась с ним и уехала в Индию, — рассказывает Нилима, — и он предложил мне заменить ее в предстоящем турне по Европе.
— Но ведь ты не поедешь, — возражает Харбанс, пристально глядя ей в глаза. — Как ты можешь поехать?
— А почему бы и нет? — Нилима стоит в напряженной позе, скрестив на груди руки. — Речь идет о каких-нибудь двух или трех неделях. Во-первых, я отвлекусь от этой лондонской тоски, а во-вторых, получу за гастроли столько, сколько приходящей няне не могут заплатить в Лондоне за целых два месяца. И вообще это для меня очень неплохой дебют. Глупо упускать такую возможность.
Харбанс смотрит на нее пустыми, невидящими глазами. Потом тихо произносит:
— Но мне не прожить здесь столько времени в одиночестве.
— Почему это? Разве и для тебя не лучше побыть несколько недель одному? Ты же сам постоянно твердишь, что если бы я ненадолго уехала от тебя, твоя диссертация намного продвинулась бы вперед.
— Но я не хочу, чтобы ты уезжала именно таким образом, — с Умадаттой или еще с какой-нибудь труппой. Мне это не нравится.
— Ну, конечно, как это может тебе понравиться! — Голос Нилимы становится вдруг резким и раздраженным. — Тебе только одно может понравиться: чтобы я бегала за чужими детьми и вытирала полотенцем их сонливые носы. Нет уж! Такая жизнь мне осточертела. Я устала и ни одного дня не желаю больше заниматься подобными делами. Я уже сказала Умадатте, что поеду с ним, и не могу изменить своего решения.
— Смотри, Нилима! — Он поднимается из своего кресла. — Ты не представляешь, какой путь избрала для себя. До сегодняшнего дня мне бы такое и в голову не пришло.
— Не беспокойся, я все прекрасно знаю. А что до моей жизни, так разве когда-нибудь раньше ты задумывался над ней всерьез? Нет уж, вовсе не для того я два года изучала «катхак» и полгода занималась «бхарат-натьямом», чтобы теперь надевать английским детишкам трусики да шортики! Если ты намерен оставить меня здесь насильно, то заявляю тебе прямо — уеду от тебя соврем и никогда не вернусь.
Он сидит и молча смотрит на нее, глотая набегающую от волнения слюну. Наконец с трудом выдавливает из себя:
— Ну что ж, поступай как знаешь… Препятствовать я не стану.
— Вот и хорошо. Все равно я не остановлюсь.
— Ну и прекрасно. На этом и закончим наш разговор.
— Того же и я хочу.
— Когда ты уезжаешь?
— Послезавтра.
— А когда вернешься?
— Пока не могу сказать точно. Умадатта предполагает, что гастроли продлятся около трех недель. Но можем и задержаться дня на два, на три.
— Я буду знать, где ты находишься в те или иные дни?
— Я буду часто тебе писать.
— Смотри же, подумай еще раз. Как бы не пришлось тебе раскаяться, что ты вступила на такой путь.
— Мы же условились, что сейчас не будем больше говорить об этом. Умадатта ждет меня.
— Хорошо. Но можешь ты дать мне одно-единственное обещание?
— Да, говори.
— Можешь ты обещать мне, что не станешь больше соглашаться на подобные поездки?
Нилима задумывается. Потом, тряхнув ресницами, говорит:
— Хорошо, это я обещаю.
— Смотри же, ты дала слово!
— Я уже сказала.
— И ты не забудешь о своем обещании?
— А ты не прекратишь задавать мне этот вопрос?
— Ну идем, я хочу сам поговорить с Умадаттой. Сколько он обещал тебе платить?
— Две гинеи в день.
— И из-за двух гиней в день ты…
— Послушай, ты опять за свое. Мы же условились. Ты берешь с меня кучу всяких обещаний, а сам не можешь выполнить единственное?
— Ну хорошо, коль ты уже дала слово, поезжай. Но в следующий раз я тебя не пущу.
Она отходит от него и включает газ.
— Вот что, Нилима! — Он подходит к ней сзади и обнимает ее. — Не пойми меня превратно. Я ведь не против того, чтобы ты танцевала на сцене. Но мне не хочется, чтобы ты слишком тесно общалась с людьми этого круга. Ты должна стать настоящей танцовщицей и уж тогда начать свои собственные выступления. Но не на такой, не на чисто коммерческой основе. Это путь уличных фокусников и бродячих артистов. Насколько я понимаю, тебе предстоит еще несколько лет серьезно работать. Я хочу одного: когда бы ни начались твои выступления, они должны быть такими, чтобы я мог ими гордиться. То, чему ты успела научиться, лишь первый шаг к настоящему артистизму, лишь самое начало. Прежде я намеревался навсегда остаться здесь, но теперь, ради тебя, вернусь в Индию, как только закончу диссертацию. Я мечтаю когда-нибудь создать тебе настолько обеспеченную жизнь, чтобы ты могла без забот отдаваться своему искусству. Я далеко не удовлетворен тем, чего ты достигла. Я хочу большего: чтобы ты стала не такой, как многие другие, а превзошла бы их в мастерстве…
— А я знаю одно — никогда и ничто во мне тебя не удовлетворит.
— Ты не понимаешь меня, Сави! Но, я думаю, придет день, когда станет возможным то, чего я всегда хотел. И ты убедишься, как я был прав.
— Я уверена, что этот день никогда не придет.
— Если мы постараемся, то обязательно придет. Мы должны сделать все ради этого. Но прежде я должен закончить свою диссертацию. Чем бы ты теперь ни занималась, главное для тебя — быть рядом со мной и во всем мне помогать.
— Но разве эта поездка не самая большая для тебя помощь? — Тело Нилимы не желает расслабляться в его руках, оно хранит в себе отчуждение и непримиримость. — Только ты никак не можешь это понять и никогда не поймешь.
— Ты несправедлива ко мне.
— Может быть, но ты всегда так говоришь, как бы я для тебя ни старалась…
Через два дня Нилима уезжает. Посадив ее в поезд, следующий до морского вокзала, Харбанс в унылом одиночестве возвращается домой. У лестницы он сталкивается лицом к лицу с квартирной хозяйкой.
— Значит, твоя жена уехала за границу? Она сказала мне, что хочет побывать в Мадриде и в Париже.
— Да, уехала, — подтверждает Харбанс, не умея скрыть своей печали. — Она должна выступить там с танцами.
— Выступить с танцами? — удивляется хозяйка. — Этого она мне не говорила. Почему же ты не поехал с ней?
— У меня много работы.
Он смотрит на лестницу и машинально считает в уме, сколько ступенек должен преодолеть, чтобы войти в свою опустевшую комнату.
— Она хорошая танцовщица? — с некоторым сомнением в голосе осведомляется хозяйка.
— О да, она прекрасно исполняет индийские танцы! — отвечает Харбанс, пряча за горделивой интонацией нарастающее раздражение.
— Сколько же дней она пробудет за границей?
— Дней двадцать. Самое большее, три недели.
— Тебе будет грустно одному.
— Ничего, я займусь делом.
— Я хотела бы сказать тебе…
— Да, да, говорите.
— Я совершенно не переношу запах лука, да и сына он сильно раздражает. Очень прошу тебя не забывать об этом. Пожалуйста, будь так любезен, не жарь лука.
— Поверьте, вам не придется больше напоминать об этом.
— Я не хочу сказать чего-нибудь плохого об индийской пище, но…
— Обещаю, что по крайней мере за эти двадцать дней у вас не будет случая пожаловаться.
— Нет, не только за эти двадцать дней, а и вообще не должно быть таких случаев. Я совершенно не переношу запах жареного лука.