К тому времени, когда я достиг поворота к Дровяному рынку, выпитое виски теплом разлилось по всему телу. Сама собой пришла на ум неожиданная мысль: не должен ли я, прежде чем вернуться к себе в Мясницкий городок, поискать временное прибежище в ином месте, где хоть ненадолго можно выплеснуть из души горечь и отчаяние, где сердце и мозг замерли бы в отрадном бесчувствии, где я забыл бы о своей внутренней боли, о жаре кипящей огненной лавы?.. Пусть снова встретится мне тот пахалван с пуговицами из фальшивого золота — я протяну ему руку, я обниму его, как старого друга, и скажу, что пришел совсем не с Коннот-плейс, а из вонючего Мясницкого городка, зато в кармане у меня не четыре аны, а две новенькие, хрустящие бумажки по пять рупий, но, если он пожелает, я готов порвать их в мелкие клочья и швырнуть ему под ноги…

Но на Дровяном рынке я не встретил никакого пахалвана и был крайне тем разочарован, Обычного оживления не было здесь и в помине. Возле крохотных, похожих на птичьи клетки каморок не стояли, как всегда, ярко размалеванные женщины, не суетились, напоминая биржевых маклеров, клиенты и посредники. Правда, кое-где в дверях домов мерцали слабые огоньки. Но это был не тот нагло-яркий свет, который зазывает прохожего переступить порог и войти в дом. Лоб мой стал мокрым от пота. Что же случилось с базаром?

С минуту я стоял в оцепенении посреди широкой базарной площади. Почти все забранные решетками двери были заперты.

Совсем рядом со мной вспыхнул во мраке красный огонек. Я подошел к человеку, курившему сигарету.

— Что, разве сегодня базар закрыт? — спросил я его.

Он едва заметно кивнул головой.

— Да, закрыт. У нас траур. Девушка одна долго болела, а нынче скончалась.

Колени мои пронизала противная слабость. Мне и в голову не приходило, что обитательницы Дровяного рынка, как и все живое на этом свете, подвержены смерти. Я молча отошел в сторону. В горле снова стало сухо, будто я наглотался колючек. Я поспешил на улицу. Моя внутренняя боль немного унялась, а перед глазами все еще стояла картина притихшей рыночной площади. Я все еще видел этот тусклый, печальный свет ночных фонарей в душных каморках — смерть преобразила таинственные маленькие вертепы в обычные, жалкие комнатушки, где ютятся бедные люди…

За одну ану я купил у уличного торговца несколько нарубленных кусков сахарного тростника. И, освежая соком пересохшее горло, добрался до своего Мясницкого городка.

От наших окон тоже исходило слабое сияние ночного фонаря. Я постучал, дверь отворила тхакураин. Глаза у нее опухли от мучительной дремоты. Пожурив меня за позднее возвращение, она сказала, что у Арвинда нынче двухсменное дежурство и что вернется он только к пяти часам утра. Тхакур-сахиб давно отужинал и лег спать, вытащив свой лежак из комнаты на веранду, где было не так душно.

— Ну что — весь город обегал? — Тхакураин с усилием размыкала слипающиеся веки. — Я уж знала, что ты поздно придешь.

Вместо ответа я протянул ей оставшиеся куски тростника.

— Где же ты его взял? — спросила она, засмеявшись. — Или всего и добычи за весь день, что этот тростник?

Я беспокоился, как бы тхакураин не учуяла запах виски, и потому старался говорить как можно меньше, почти не размыкая губ.

— Где был, там я взял, — ответил я кратко.

— Ну, ну! Чем же она тебя напоила-накормила? — продолжала допрос тхакураин, посасывая тростник.

— Кто? — удивленно спросил я и тут же торопливо прикрыл рот ладонью.

— Ладно, ладно, не притворяйся уж, — оказала тхакураин со сластолюбивой усмешкой. — «Кто? Кто?» Да та самая красотка. Утром-то кто за тобой приходил? Ох, лала, лала! Вот ты, оказывается, какой! А я-то думала… Сколько же у тебя в Дели таких подружек?

Я уже успел забыть, что утром ко мне приходила Нилима и что из дому я ушел вместе с ней. С той норы я словно бы прожил целую жизнь и теперь никак не мог поверить, что прошел всего лишь один день.

— Я ведь говорил, бхабхи, это жена моего приятеля, — неохотно ответил я. — Она по делу приходила, только и всего. — И, ничуть не испытывая голода, добавил: — Если что-нибудь осталось, дай мне поужинать.

— А она сказала, что ты ее друг! — Выплюнув за дверь остатки тростника, тхакураин заперла ее. — Ну ладно, раз ты все от меня скрываешь, больше приставать не стану, не бойся!

— Но я же правду говорю! Это жена моего приятеля, а я…

И вдруг в душе моей снова прокатилась какая-то жаркая волна, я замолчал, пристально вглядываясь в тхакураин. Не знаю отчего, она показалась мне в этот момент неотразимо привлекательной…

— Так дай же мне поужинать, — повторил я.

— А я для тебя никакого ужина не готовила, — возразила тхакураин. — Я так рассудила: если ты ушел с подругой, так вернешься от нее сыт и пьян. И сейчас ждала тебя только потому, что вы могли прийти вместе — как же без света в доме? Что же ты меня вчера не предупредил — я бы встала пораньше, прибрала у вас в комнате. И сама бы к людям не вышла такой замарашкой. Думаешь, мне не стыдно было? Срам-то какой! Вот видишь — теперь надела твое сари, вдруг, думаю, ты опять придешь с подругой…

Только сейчас я заметил на тхакураин новое сари. Я сам, в день первой своей получки, купил его за шесть рупий в подарок хозяйке, но до сей поры оно, видимо, лежало под запором в ее сундучке. Слова тхакураин оживили в моем воображении события прошедшего дня — они закружились в голове пестрым вихрем. Снова жгла меня изнутри огненная лава, снова я испытывал нестерпимые душевные муки… Я молча смотрел на тхакураин. В мутном свете фонаря лицо ее казалось цветущим и невинным, как у молоденькой девушки, морщины куда-то пропали. В горле у меня опять все пересохло, в висках застучало.

— Значит, ужина нет? — спросил я глухо.

— Да ты что, вправду есть хочешь? — И тхакураин, будто желая до конца понять остроту моего голода, шагнула ко мне поближе, о на лице ее промелькнуло виноватое выражение. — Вот беда, а мне было и невдомек, что ты можешь вернуться голодным!

— Ну нет, так и не надо, — пробормотал я. — Не так уж я и проголодался.

— Погоди, погоди, сейчас я приготовлю тебе ужин, — поспешно сказала тхакураин.

Она стояла совсем рядом. В висках у меня звонко пульсировала кровь, перед глазами рассыпались искры, откуда-то со дна души поднимались жаркие волны. Почему же раньше я не замечал, что тхакураин такая девственно невинная, такая хорошенькая? Одно колено подо мной вдруг дрогнуло, я положил руку на ее плечо.

— Не надо ужина, — пробормотал я. — На что тебе сейчас возиться с очагом?

Но едва рука моя коснулась плеча тхакураин, она негодующим движением сбросила ее и отпрянула прочь, сделав несколько шагов назад. Глаза ее вспыхнули гневом.

— Да ты в самом деле пьян! — сурово проговорила она. — Так я и думала…

Я растерянно и тупо смотрел на нее.

— Вот что, ступай-ка спать, уже ночь на дворе, — заключила она тем же тоном и, уйдя в свою комнату, со стуком задвинула щеколду. Я же стоял и стоял на месте, как каменный истукан. Должно быть, это продолжалось долго — в те дни я не имел истинного представления о времени. Помню только, что несколько позже с веранды послышался голос тхакура-сахиба:

— Сарасвати, подай воды.

И тхакураин ответила из комнаты:

— Несу!

Потом снова воцарилась глубокая тишина. Еще немного спустя отворилась дверь, мимо меня прошла, протирая спросонья глаза, дочь тхакураин — Нимма. Она взяла фонарь и унесла его с собой…

Утром я подал заявление об уходе из журнала. Покидая Дели, я даже не зашел на Хануман-роуд. На другой же день Батра занял мой стул и стал получать сто шестьдесят рупий. Но через четыре года, когда, будучи проездом в Дели, я заглянул на часок к старым товарищам по перу, он уже сидел на следующем по порядку стуле, оцениваемом в сто семьдесят рупий, потому что к тому времени ушел из журнала и Лакшминараян, окончательно потерявший надежду сделаться главным редактором.

Но побывать в Мясницком городке и повидаться с тхакураин у меня в тот день смелости не хватило.