— Заходи!
Вхожу, а у самого со страху ноги подкашиваются. Начальник из-за стола встает, в глаза мне уставился, не отводит.
— Ты ли это, Гроздан? Очень ты сдал, прямо не узнать!
Вгляделся я — мой бывший взводный Иосиф Попов.
— Садись, — говорит, — в кресло, успокойся, приди в себя.
И начал спрашивать: кто из наших убит, да кто помер, да кто сейчас где… А я сижу как на иголках. Улучил момент, говорю:
— Ты, господин начальник, оставь мертвых в покое, они пристроились, скажи лучше, зачем меня вызывают в третью комнату.
— Обожди-ка! Сейчас узнаю!
Вышел он куда-то, вскорости возвращается.
— Устроил тебе, — говорит, — эту пакость секретарь округа. Затеял ты, вишь, тяжбу из-за какого-то леса… Только никому ни полслова!
— Идти мне, — спрашиваю, — в третью комнату?
— Никуда не ходи, домой возвращайся. Твое счастье, что шестая главнее третьей! А если кому из ваших адвокат потребуется, так знай, что я тоже адвокат. Временно я в управлении сижу, но у меня заместитель есть. Если у вас кто в суд подавать будет, так посылай ко мне. Скажи, Иосиф Попов!
Показался он мне не Иосифом, а прямо-таки Моисеем — черноглазым, прекрасным, — тем, что Красное море заставил расступиться, чтобы прошли по нему сыны Израилевы.
Возвращаюсь я в село, нарочно иду мимо совета, чтобы староста меня видел. Цветок за ухо заткнул, как цыган на свадьбе. Секретарь на дворе сидел, с писарем в кости перекидывался, бросил игру, побежал старосте сказать, а староста ему не поверил, сам вышел на меня посмотреть.
— Тебя, — говорит, — не посадили разве?
— Ты что думаешь? В нашей стране законов нет? Гляди, — говорю, — как бы тебя самого не посадили!
У него аж челюсть отвисла, как у бешеной собаки. Вхожу в дом — поп уже тут, улыбается.
— Видал, ведь выгорело через мое письмо!
— Как не выгореть…
— Теперь ты Попвасилева отблагодарить должен, — советует, — он дачу в Студнице будет строить, совет ему участок отвел, можешь ему на фундамент камней покрепче наворотить.
— Это-то, — говорю, — ладно, а что еще?
— Еще, — говорит, — принято решение подарить участок в Студнице министру земледелия, чтоб и он себе дачу построил. Если министр согласится, то ради дачи и дорогу проложат, и село наше разбогатеет. Но и мы, — говорит, — ему должны подсобить, кто камнем, кто лесом!
— Я о лесе позабочусь, — отвечаю ему, — а ты знаешь, что сделаешь? Как дачу построят, пошлешь свою попадью министра ублажать! Дураки вы, — говорю, — набитые! Тому подарить, этому подарить, чтобы те, которые у нас в селе заправляют, связи имели и себе кошельки ворованными деньгами набивали! — И рассказываю попу, что мне подстроил секретарь округа, по чьему наущению и зачем.
Поп испугался:
— Свояк, — говорит, — на мне сан священнический, я в такие дела впутываться не могу! Мне архиерей уже и так замечание сделал, чтобы я не вмешивался, занимался своими молитвами, а потому ты уж не обессудь, если завтра мы с тобой на улице встретимся, и я не поздороваюсь. Ряса должна быть нетральной. А по-родственному, — говорит, — тебе советую: уехал бы ты на время из села, не мозолил бы глаза старосте и прочему начальству!
— Никуда я не поеду! — отвечаю. — Будь что будет!
Сказал я ему такие слова, а сам и не думал, не гадал, что может статься, когда и сельская, и околийская, и окружная власть в руках у мошенников. Перво-наперво лесник за мной по пятам стал ходить. Куда ни пойду, он следом. Палку себе срежу — акт. Липовый цвет собирать стану — акт! Хворосту наберу — штраф! Остались мы дома без полешка, и начал я печку кизяком топить. Собрались мои вороги на военный совет и решили обложить Панайотова со всех сторон! Не лесник, так сторож пускай за ним следит! Осел его травку отщипнет — давай разрешение на пастьбу. И акты со штрафами один за другим так и полетели. Говорю жене:
— Пойду-ка поживу в хибаре, а то тут меня актами в гроб вгонят! А ты со двора не выходи! Как можешь, на одной картошке да фасоли посиди, пока идут, — говорю, — военные действия!
Взял я подстилку и айда в Студницу — вблизи смотреть, как растаскивают землю и как под нуль лес выстригают. Если уж помешать не могу, так хоть насмотрюсь.
Вижу, приходят как-то инженеры — государственную дорогу через наш лес к дачам прокладывать. И для шишек благодать — на машинах будут на дачу ездить, и для торговцев раздолье, что лесу в самую что ни на есть середку залезут. Выходит, под их дудку нонешний министр пляшет… Одна, видать, лавочка!
Неделю сидел я в хибаре, а ни лесник, ни сторож не объявлялись. Один Ванчо, посредник, прошел раз мимо и спросил:
— Ты еще, — говорит, — здесь?
— Отчего ж, — говорю, — еще?
— Да так, — говорит, — просто спросил! Уж и спросить нельзя?
И пошел себе дальше. Вечером, чуть стемнело, кто-то в дверь стучит. Открываю, смотрю: дядьки моего сын, Личо, он у нас в селе за быками присматривал. Запыхался, весь в поту и с лица белый-пребелый как полотно.
— Прибежал я, — говорит, — тебе кое-что сказать, но поклянись, что никому не проговоришься! Детьми своими поклянись!
— Богом нельзя разве?
— Нет! И у меня дите растет, уж я знаю, что этого на свете дороже нет.
Поклялся я.
— Ну, теперь говори!
— Наняли, — говорит, — убийцу, тебя убить! Македонца какого-то. Спасайся, а то к воскресенью тебя в живых не будет.
— Как так?
— Да вот так! Придет он и в хибаре ли, в лесу ли тебя укокошит. Спасайся, а то убьют!
— А тебя часом не староста подослал?
У парня на глазах слезы выступили.
— Я от чистого сердца, а ты поступай, — говорит, — как знаешь! Одно я тебе скажу: куда бы ты ни пошел, он тебя найдет. Такое они решение вынесли. Смекнули, значит, что ты все их дела знаешь, и надумали от тебя избавиться! Ладно, прощай, а то если меня здесь увидят, то и мне конец!
Повернулся парень и убежал.
Ну, Гроздан, посмотрим, что ты теперь делать станешь!
На всякий случай ушел я в тот же вечер из хибары и переночевал в кустах. Утром решил залезть на сосну и поглядеть, что дальше будет. До полудня — тишина. После полудня — тишина. Только овцы прошли по тропке, и опять все замолкло, замерло. Да из буков вдруг птицы взлетели, и почудилось мне, что верхушка на одном дереве колыхнулась. Всмотрелся я — все тихо-мирно, только пташки беспокоятся, порхают все, чирикают. Гнездо у них, видать, там было в кустах, и они отчего-то встревожились. Говорю себе: «Тут что-то есть! Как знать, может, змея, может, лиса, а может, и человек!»
Солнце к закату стало клониться, а шороха в кустах никакого. Пташки перестали пищать. И я успокоился, уж хотел было слезть воды попить — пить мне страсть захотелось, — как вдруг посредь буков мелькнуло вроде зеркальце, блеснуло и исчезло. Присмотрелся я к тому месту, через минуту опять блеснуло. Тут заметил я руку, потом и голову, по-женски платком повязанную, а в руке наган, от мух человек отмахивается, чуточку шевелится и от шевеления наган поблескивает, как зеркальце! В кустах, шагах в шестидесяти от хибарки!
Холодный пот меня прошиб, и подумал я: «Ясно! Давай, Панайотов, деру, а то оставит македонец твоих детей сиротами!»
Подождал я, пока стемнело, слез с сосны и ползком, ползком, через овраги, через бугры, через поле, и к утру до города добрался. Хорошее я от одного Кейбашиева видел и решил опять к нему пойти.
— Ну что? — спрашивает доктор. — Снова в «общественную безопасность» вызывают?
— Никуда меня не вызывают, а дело, — говорю, — вот какое. Нахожусь я под дулом пистолета, научи, что делать!
Задумался доктор. Очки протирает, бороду гладит и наконец говорит мне:
— От македонца никто тебя не спасет. Сейчас столько бродяг развелось, которые за куль муки человека пришьют и глазом не моргнут, что каждый день кого-нибудь убивают, и полиция ничего сделать не может. Она с коммунистами расправляется, а эти расправляются с кем пожелают.
— А Иосиф Попов не может меня спасти?