Изменить стиль страницы

— Пастбище тебе? Вот тебе пастбище! Вот тебе!

А когда я стал на помощь звать, затолкали мне в рот травы.

Лупцевали они меня, покуда я шевелиться не перестал. Тогда только унялись и исчезли в буковых зарослях, оставив меня и коня моего посередь дороги. А потом подошли наши деревенские. Взвалили меня на коня, хотели домой везти. Но я сказал:

— Нет! Не появлюсь я такой в селе. Вернусь в Сары-Шабан.

Привязали они меня к коню, чтобы я не свалился, сунули в руки поводья, и мы расстались: они — домой, а я — в обратную сторону. Крестились они мне вслед, думали, не добраться мне живым до Сары-Шабана, но у меня шкура дубленая, добрался. Неделю целую лечили меня в больнице, а тут пришел один из тех каменщиков и говорит:

— Смеяться тебе, говорит, и песни петь, а не охать. И службу, говорит, вели попу отслужить, что одним битьем отделался!

И рассказал он мне, что малость повыше того места, где змеичане меня отколошматили, караулил меня — ты думаешь, кто? — Чубастый со своими дружками. Кол отстругали, чтобы посадить меня, угольев наготовили, чтоб изжарить. Ждали, когда я подъеду, того не зная, что и другие подстерегали меня, чтоб свести старые счеты…

Битье битьем, а, выходит, и оно на благо. Потому что, кабы не оно, сидеть бы мне на колу да печься на угольях.

Отведал я побоев, но зато вернулся в село с овцами. Шесть их сотен поначалу было, а в село я пригнал восемьсот шестьдесят, и все жирные, с такими вот мохнатыми хвостами. Я велел чабанам три раза их по селу прогнать, чтоб видели люди, какие овцы бывают. Как раззвенелись мои колокольцы, как залились лаем мои собаки, то-то радость, то-то наслаждение! Почем мне было знать, что много радости не к добру? Однажды сказал я тестю: а не продать ли нам сотню овец и не поставить ли хороший дом?

— Когда будешь этим овцам хозяин, — говорит в ответ тесть, — тогда и продашь.

— Это как же? Небось они у нас общие?

— С чего это ты взял?

Ну, слово за слово, и уразумел я, что мой тестюшка в мыслях не имел меня к себе в сотоварищи брать. Что я для него всего-навсегда даровой батрак и слова про «наше», «общее» были чистый обман, чтоб поймать меня на удочку.

Разругались мы. Я сказал ему, что он мошенник и сквалыга. Он меня назвал «ранником» и дерьмом и отвесил две оплеухи. Две оплеухи, да еще при жене при моей! Хотел я его через перила кинуть, да удержали меня. А он, вражина, до того лютый был, что решил совсем меня сгубить и подговорил старосту призвать меня на войну. А тогда как раз пятнадцатый год был, на войну брали. Не спасла меня и кривая нога.

— Мы, — доктор сказал, — не берем только тех, у кого вместо ног деревяшки, хотя, кабы меня спросили, я брал бы и с деревяшками, потому для чего солдату ноги? Солдат драться обязан, а не бегать. А без ног в самый раз в окопе сидеть!

Попали мы в лапы одному фельдфебелю, и тут пошло: «Встать — лечь! Налево — направо!»

Ну, с грехом пополам подучили нас, как воевать надо. Вот-вот погрузят в вагоны и отправят драться, а у меня мысли не о войне, а о тех оплеухах, что отвесил мне тесть при жене. Я ему овец сторожи, врагов кровных наживай, а он мне за это оплеухи в награду? И решил я так: до той поры на войну не пойду, покуда не рассчитаюсь со стариком. Являюсь к фельдфебелю и говорю: так, мол, и так, господин фельдфебель, жена у меня молодая, дай ты мне три дня отпуску, а я за это принесу тебе из дому золотой и пять ок меда.

— Ладно, — говорит фельдфебель, — отправляйся!

Я — ружье за спину — и в путь. Иду и мозги выворачиваю, какую бы мне такую пакость сотворить. Овчарню поджечь — за овец душа болит. Дом подпалить — чего доброго, и жена сгорит. Хлеб уж смолочен, так что и хлеб не сожжешь. И решил я тогда пасеку раскидать. Пришел я в село ночью, прирезал двух коз, освежевал, сделал два меха, наполнил водой. Оседлал коня и отправился на пчельник. Пять-шесть ульев залил, повыбросил оттуда соты, а потом все двадцать семь покидал с обрыва. Покончив с этим делом, ускакал прочь — никто не видал, никто не слыхал. Но на полпути я призадумался: а что проку, что я стариковы ульи в речку покидал, коль он не узнает, кто ему этот гостинец поднес? Поворотил я назад, встал в стременах перед его воротами и крикнул:

— А ну-ка, выйди, дед Ангелачко, выйди, я скажу тебе, почем нынче оплеухи!

Двух дней не прошло, засадили меня в гарнизонную тюрьму за решетку, и тем война для меня кончилась. Из нашей третьей роты сорок первого резервного батальона ни один человек назад не пришел! Кабы не тестевы оплеухи, быть бы и мне среди «почивших в бозе героев».

После войны пересилила вторая моя судьба — добрая. Отец надумал отделить нас с братом и дал мне овец — тридцать голов. Поскольку был я «ранник», то овцы достались мне какие похуже, все больше яловые. Я взял их да продал. Попас, подкормил немного и сбыл одному барышнику из Греции, Адилом его звали. Часть Фракии, что у моря, у нас отняли, но границу особенно не стерегли, переходить было дело плевое. Адил скупал овец на нашей стороне, потому что у них в те годы голод был. По золотому за овцу платил. Получил я тридцать золотых и думаю: а не отправиться ли мне в Петвар либо в Осиково, где за один золотой четырех овец отдают? Переправлю их через границу моему барышнику и за свои тридцать сто двадцать золотых возьму! Неужто мне век в дураках ходить? Бочонок вина пограничной страже, жареного барашка — и дело сладилось. Границу-то не больно стерегли, переходи сколько хошь, не как теперь.

Сбыл я сто двадцать овец, сотню золотых сразу получил на руки, а остальные Адил принес мне домой в Катраницу, как говорится, самолично. Честная душа! Через кордон пробирался, на риск шел, только бы мне деньги в срок отдать. Я на эти деньги еще овец купил, перегнал на ту сторону, продал и так покупал и продавал, покуда не скопилось у меня полтыщи золотых лир! Коли у тебя никогда враз по полтыщи не бывало, могу рассказать тебе, что это значит — такие деньги иметь! По земле иначе ступаешь, откашливаешься и то иначе, долго этак, басовито, и пока ты прочищаешь горло, все стоят, слушают и молчат. А ты неторопливо откашляешься и пойдешь себе дальше, тоже неторопливо, вроде, мол, шагать тебе неохота, а охота перешагивать через все: через людей, скотину, дома, через горы даже! Вот что оно такое — полтыщи лир! А главное дело, каждый золотой так и подзуживает тебя положить в карман второй! Их у тебя пять сотен, а тебе тыщу подавай! Вот я и взялся из пяти сотен тыщу делать. Уговорились мы с Адилом, что пригоню я ему еще тыщу овец; трижды по триста голов. Разослал я во все концы скупщиков, нанял чабанов. Сколько барашков было скормлено, сколько подарков роздано, но точно в срок, как уговаривались, первая отара была переправлена через границу, на другую ночь — вторая, на третью — третья. Это мы нарочно так уговорились — по частям, а сам я чтобы прибыл с последней отарой, тогда, мол, и получу свои лиры. Прибыл я. Адил уже дожидается.

— Айда, — говорит, — друг, со мной в Скечу (тогда Ксанти так называлось). Айда, там мы с тобой разочтемся, а то здесь всякий народ шатается, так что боязно мне было такие деньги с собой возить.

Сели мы на коней — и в путь. Подъезжаем к Азмаку, откуда дорога на Габриште отклоняется, Адил и говорит:

— Вот тебе повод, подержи моего коня, а я схожу по нужде, — говорит, — подожди немножко.

Жду немножко, жду множко, а моего Адила нет и нет. Принялся звать — никто не отзывается. Стал в лесу искать — может, худо ему сделалось, а его и нет нигде. Понял я тогда, какую шутку сыграл со мной мой разлюбезный Адил, и поскакал что было духу назад, отару хотя бы повернуть. Какое там! Не только овец, хвоста овечьего не нашел. А поскольку дело-то контрабандное, то ни к грекам, ни к болгарам — ни к кому с жалобой не сунешься. Застал я на месте только одного чабана — дожидался меня Тодор из Широкой Лыки, чтобы в обратный путь вместе двинуться.

— Тодор, — говорю ему, — у тебя посох какой?

— Кизиловый, — говорит.

— Коли, — говорю, — кизиловый, то я лягу, а ты колоти. А зачем и почему, не спрашивай. Колоти, говорю, не то не видать тебе от меня ни гроша!