— Как и Дорана, — добавил Фабер. — Я прибыл в составе пополнения. Это был мой первый бой. — Он взглянул на остальных и продолжал: — Я видел Дорана только раз. Перед боем он выступил с короткой речью и заявил, что расстреляет каждого, кто потеряет винтовку.
Все четверо засмеялись.
— Ну, я-то свою винтовку не терял, — пояснил Фабер, — только уже после переправы через реку, пока я спал, кто-то свистнул ее у меня.
— Как вы перебрались через реку? — спросил Блау, обращаясь ко всем сразу.
— Вплавь, — ответил Коминский, поплотнее заворачивая в одеяло свое тощее тело. — Около Раскуеры. Моста уже не было.
— Я перешел по мосту в Мора дель Эбро, — сообщил Оабер, — как раз перед тем, как мы его взорвали. — Танки преследовали нас по дороге от Гандесы, и, лишь только мы перебрались через реку, сейчас же начали нас обстреливать с другого берега.
— Ну, а что произошло потом? — спросил Иллимен.
— А кто его знает, — ответил Коминский. — Мы слышали, что Мерримен и Дэйв попали в плен. Не видно и Буша. Все хорошие ребята. Ходили всякие слухи. Чаще всего говорили, что бригада разгромлена, однако один парень сообщил мне, что Копич и еще кое-кто живы.
— Вода в реке, должно быть, холодная? — спросил Иллихен.
— Чуть не отморозили кое-что, — ответил Пеллегрини и, обращаясь к Долорес, добавил: — Извините. Нас было десятеро, когда мы добрались до реки. Трое суток мы шли позади наступающих фашистов.
— А потом что вы сделали? — продолжал расспрашивать Клем.
Во время этого разговора Лэнг наблюдал за Блау. Лицо у него было твердое, словно высеченное из камня. Он, казалось, был целиком поглощен рассказом Пелле-грини. Но тот ничего не ответил. Вместо него опять заговорил Коминский.
— Почему бы вам не спросить у Блау? — сказал он. — Мы ему уже все рассказали.
— Мы должны раздобыть для этого человека какую-нибудь одежду, — заметила Долорес.
— Gracias, compañera[12],— проговорил Коминский, взглянув на нее.
— De nada[13].
— Да ведь у меня же есть кое-что в машине! — воскликнул Иллимен, на мгновение устыдившись, что пристает с расспросами к этим измученным людям. — Боюсь, однако, что не налезет на товарища.
Все вежливо засмеялись, а Клем уже мчался вниз к машине.
— Великий писатель! — заметил Гоуэн.
— Вот именно — пустозвон! — с презрительной гримасой откликнулся Фабер. — Плавает по поверхности и никак не может по-настоящему обрисовать своих героев. У него всего-навсего две темы: женщины и смерть.
— А чем плохо писать о женщинах? — поинтересовался Пеллегрини, подмигивая Долорес.
— Блау, что ты хотел сказать своей шуточкой? — неожиданно для самого себя спросил Лэнг.
— Какой шуточкой?
— О компании, в которой я вращался.
— Ах, это! — ухмыльнулся Бен. — Ничего особенного. Я никак не могу простить тебе кое-какие и твои статьи, которые ты в свое время писал о забастовке моряков на восточном побережье США. Редактор отнял у меня это поручение и передал тебе.
— Ага! Профессиональная ревность?
— Отчасти, — спокойно отозвался Блау.
— Мне казалось, это были дельные, объективные корреспонденции.
— Объективные?! Ты побывал в забастовочном комитете, выслушал забастовщиков и написал хорошую корреспонденцию. Потом ты пообедал с судовладельцами и переметнулся на их сторону.
— Понимаю, понимаю, Бен, — засмеялся Лэнг. — Обед был хороший, хотя, пожалуй, мы выпили слишком много коньяку.
Блау улыбнулся, а Лэнг, став внезапно серьезным, добавил:
— Ты знаешь, судовладельцы кое в чем были правы. Ведь каждый вопрос, важный, конечно, имеет по меньшей мере две стороны.
— Да? — иронически заметил Бен, а Долорес засмеялась.
Четверо, сидевшие на земле, с интересом следили за их беседой, но в эту минуту вернулся запыхавшийся Иллимен и бросил Коминскому на колени огромную сорочку и такие же огромные лыжные брюки.
— Спасибо, — сказал Коминский и, прикрываясь одеялом, принялся одеваться.
Долорес отвернулась, а Блау в это время спросил:
— Может быть, по-твоему, и Франко кое в чем прав, или это как раз не важный вопрос?
— О чем спор? — поинтересовался Иллимен.
— Но это же другое дело! — заявил Лэнг.
— Почему?
— Я повторяю то, что уже сказал: подождем, пока редактор прочтет твою корреспонденцию, — ответил Лэнг засмеявшись.
— Я их посылаю ежедневно.
— Да перестаньте вы препираться! — вмешался Иллимен. — Блау, почему бы тебе не поужинать завтра вместе с нами в «Мажестике»? Там Зэв может спорить с тобой все десять раундов.
— Что же, если вы пускаете на свой ринг второразрядных газетчиков, — с усмешкой ответил Блау.
Иллимен громко расхохотался и так шлепнул Бена по спине, что тот едва удержался на ногах.
— Здорово! — воскликнул Клем. — Вот это я люблю! — Он достал фляжку и протянул ее Блау: — Хлебни глоток.
— Спасибо, — поблагодарил Бен, принимая фляжку и кланяясь. — Не возражаешь? — спросил он и протянул этот вместительный сосуд сидевшим на земле товарищам. Пока те поочередно отпивали из него, Иллимен, время от времени восклицая «Magnifico!»[14] чуть не разрывался от хохота. Лэнг не мог скрыть своего восхищения той смелостью, с какой Блау подшучивал над Иллименом. Он еще не видел, чтобы кто-нибудь так обращался с этим дрессированным тюленем.
Из-под одеяла, пошатываясь, выбрался Коминский в слишком просторной для него одежде.
— Вот это да! — сказал он, спокойно встав перед остальными. — Переправляясь через Эбро, я уже считал себя погибшим. Ну, а сейчас взгляните на меня!
— Сейчас ты прямо как накануне воскресения из мертвых, — заметил Фабер. Все рассмеялись, только сам Джо оставался серьезным.
3. 7 ноября 1947 года
У здания на Фоли-сквер, где заседала комиссия, Лэнг взял такси и поехал к доктору Мортону на 53-ю улицу. Всю дорогу он не мог успокоиться, чувствуя, как отчаянно колотится сердце. Судорожно глотая воздух, он на мгновение подумал, уж не сердечный ли у него приступ. И это в сорок семь лет? Впрочем, почему бы и нет, решил Лэнг. Ведь его отец, которого он совершенно не помнил, умер от первого же сердечного припадка в возрасте сорока одного года.
— Чему быть, того не миновать, — вздохнул он. Боли Лэнг не ощущал.
К тому времени, когда такси, миновав вокзал «Гранд Сентрал», спускалось на Парк-авеню, Лэнг понял, что его состояние объясняется просто тем, что он долго сдерживал себя. Внутри у него все так и кипело, но на заседании комиссии он не мог дать полную волю своей злости. «Какое нелепое положение», — подумал Лэнг.
Репортеры, ожидавшие около зала заседаний, атаковали его, едва он показался в дверях. Да, его действительно вызвали, пригрозив привлечь к уголовной ответственности в случае неявки. Да, ему был задан, среди других, очень трудный вопрос. Больше он ничего сообщить не может. В конце концов, заседание было закрытым. Почему комиссия вызвала его? «Ну, друзья, вы знаете столько же, сколько и я, — ответил он репортерам. — Комиссия вызывает самых различных представителей искусства — писателей, артистов, режиссеров, редакторов журналов, радиообозревателей. Почему же ей не вызвать и Фрэнсиса Лэнга?»
Он дал понять, что не придает значения всей этой истории. В прошлом месяце при нелепых допросах в Голливуде комиссия уже села в лужу. Впоследствии газеты, включая даже «Нью-Йорк тайме», этого писклявого громовержца, так раскритиковали комиссию, что у каждого американца стало легче на душе. Ребята из Голливуда, поставили комиссию на место и, по существу, вынудили ее прикрыть свою говорильню.
«Может быть, этим и объясняется, — размышлял Фрэнсис, — что комиссия проводит сейчас так много закрытых заседаний. Возможно, теперь они боятся допрашивать на открытых заседаниях. Готов спорить на что угодно, что, как только комиссия вытащит дело голливудских деятелей на заседание палаты представителей конгресса, его сейчас же с позором снимут с повестки дня».