Изменить стиль страницы

— Да-а, — протянул Лэнг. — Да-а… — Он достал сигарету, взял ее в рот, но не закурил, а долго лежал, уставившись в потолок, испытывая желание выпить глоток вина. На безупречной в целом штукатурке виднелась трещина, напоминавшая коренную жилку древесного листа, от которой отходило несколько тоненьких прожилок, сливавшихся затем с ослепительно белой поверхностью потолка. «Я мог бы выпить чего-нибудь в городе, по пути сюда, если бы ко мне не пристали эти проклятые газетчики», — подумал он.

«Мортон — беженец из Германии, — продолжал размышлять Лэнг. — Он еврей, бежавший из Германии как раз в тот год, когда я освещал в печати оккупацию фашистами Рейнской области. Нужно будет когда-нибудь расспросить его, как он выбрался оттуда».

— Комиссия, — медленно заговорил Лэнг, — заявляет, что она охотится за красными, за коммунистами. Но это — официально. — Он повернул голову и взглянул на Мортона. — Знакомая песня?

— У меня хорошая память, — ответил Мортон. — Но в своей области ты же знаменитый, всеми уважаемый человек. В Белом доме у тебя есть хороший друг.

— В Белом доме у меня был друг, но он умер, — поправил его Лэнг. «Эверетт поймет, — подумал он. — Все это он уже сам пережил, его вынудили эмигрировать из родной страны. В комиссии явно господствуют антисемитские и профашистские настроения».

— Но что ваше гестапо может иметь против тебя? — спросил Мортон. — Ты не еврей. Я читал твои книги — ты не коммунист.

— Этим типам в комиссии все равно, — ответил Лэнг, помолчав. — Ты это знаешь. Слово «красный» — жупел для них, наклейка, ярлык. Хорошо, если один из десяти сможет сказать, что такое коммунист. Я уже говорил тебе о Долорес Муньос. (Мортон утвердительно кивнул головой). Все это связано с ней и с Беном Блау. По-моему, оба они оказали на меня огромное влияние…

— Я не помню, чтобы ты мне рассказывал о Блау, — заметил Мортон.

4. 5 апреля 1938 года

Спор начался в большом, со стеклянным куполом ресторане отеля «Мажестик» на Пасео де Грасия на следующий день после возвращения Лэнга, Иллимена, Блау и Долорес Муньос с Тортосского фронта. Во время скудного ужина беседа постепенно принимала все более ожесточенный характер.

Бена поразило, что, рассуждая о «независимости» и «объективности» в работе журналистов, Лэнг и Иллимен могли так возмущаться его аргументами, и он прямо обвинил их в потрясающей наивности, смешанной, с глубочайшим цинизмом.

Долорес большей частью довольствовалась ролью молчаливой слушательницы, но с ее лица не сходило выражение удивления, которое Клем называл улыбкой Джоконды.

— Я поражен, — заметил Бен, после того как им под видом кофе подали ужасный напиток, — что у людей с таким большим стажем журналистской работы, как у вас, все еще сохранилось столько иллюзий о нашей прессе.

— У нас сохранились иллюзии?! — воскликнул Зэв, а Клем заявил:

— От своих иллюзий я избавился вместе с пеленками.

— Но зачем тогда вся эта трескотня об объективности и свободе печати, если вам обоим прекрасно известно, кому у нас принадлежит пресса?

— Ну, мне никто и никогда не говорил, как и что я должен писать, — заявил Иллимен. — И хорошо делал.

— И мне тоже, — добавил Лэнг.

— Может быть, в этом не было необходимости, — улыбаясь, заметил Бен. — Возможно, ваши хозяева знают, что вы напишете именно то, что им нужно.

— Послушайте, — сказала Долорес. — Мы же все здесь друзья.

— Когда мне говорят такую чепуху, меня начинает тошнить! — воскликнул Лэнг. — Я слышу ее всю жизнь, мне ее повторяли даже тогда, когда я начинал работать в «Пост Интеллидженсер». Я не питаю симпатий к Херсту, но справедливости ради должен отметить, что и он никогда не говорил мне, как я должен писать… Да и вообще любой человек в США может свободно выразить в печати свое мнение — пусть даже самое нелепое.

— Мне это напоминает знаменитую шутку Анатоля Франса, — заметил Бен. — Вы знаете, когда он…

— Конечно, конечно, — перебил Лэнг. — О тех, кто спит под мостами. Знаю. Но Франс был сентиментальным социалистом с замашками миллионера.

— Так вот, перефразируя Франса, — усмехаясь, продолжал Бен, — его величество закон одинаково разрешает как богачу, так и бедняку выпускать свою газету при условии, что каждый из них обладает шестью миллионами долларов.

— Ха-ха, очень смешно, — иронически заметил Клем. Затем, внезапно став очень серьезным, он сказал: — Ты мне лучше вот на какой вопрос ответь, Анатоль Франс: твоя газета когда-нибудь запрещала тебе писать правду?

— Да. Два года назад.

— Он рассказывал нам об этом вчера, — пояснил Лэнг. — Ты прослушал.

— Мне-то он ничего не рассказывал.

— Ему поручили освещать забастовку моряков, но потом Фергюсон отнял у него это задание.

— Правда? Почему?

— Должно быть, потому, что я проявил симпатии к бастующим, — улыбнулся Блау. — Тогда редакция поручила беспринципному писаке Зэву написать серию статей. Я долго вертелся в редакции: все надеялся взглянуть на него, но он так и не появился.

— А что бы вы сделали? — спросила Долорес. — Убили его?

— Возможно.

Иллимен вытащил из-под стола бутылку виски и налил понемногу каждому в стакан.

— Постой, постой, — проговорил он. — Ты сейчас признался кое в чем. Тебя уличили в симпатиях?

— Да, — ответил Бен.

— Так чего же ты еще ожидал? — заявил Лэнг. — Ведь предполагается, что ты не должен проявлять своих симпатий, даже если они у тебя и есть.

— А разве у тебя нет определенных симпатий?

— Ну, ты вчера уже сказал, как это выглядит, — засмеялся Лэнг, — с волками жить — по-волчьи выть. Когда я разговаривал с судовладельцами, я был на их стороне; будучи у забастовщиков, я…

— Вот это объективность! — заметила Долорес, сохраняя серьезное выражение лица. Зэв ущипнул ее так сильно, что она вскрикнула. На них начали оглядываться, и они, чтобы скрыть смущение, принялись хохотать.

— Так где же здесь объективность? — спросил Бен. — Можешь не отвечать. Ты уже сказал мне вчера. Ты признал, что в том случае дело обстояло иначе.

— Послушайте, — вмешался Иллимен. — Но это же все очень просто. Вы пишете правду, ничего не опасаясь и ни перед кем не заискивая. Вот что вы делаете. Я не сомневаюсь, что каждый из нас пишет правду так, как он ее видит. — Он повернулся к Лэнгу. — Верно?

— Конечно, — ответил тот.

— Тогда почему мне не разрешили писать правду о забастовке моряков?

— А откуда ты знаешь, что писал правду? — спросил Клем, яростно царапая подбородок.

— Фу ты, черт побери! — воскликнул Бен, теряя на миг самообладание. — Как же мне не знать? В 1928 году я служил матросом и отлично помню, сколько мне платили и как я жил. Условия были такими же отвратительными, как и в 1936 году. Свои корреспонденции я писал на основе фактов, точно излагая то, что рассказывали мне бастующие о своей жизни и работе. Все это можно было проверить. Но факты не требовались «Глобу» не только потому, что судовладельцы помещают в газете свои рекламные объявления и прекрасно оплачивают их, но и потому, что «Глоб» вообще занимает антипрофсоюзную позицию.

Наступило короткое молчание. Затем Долорес тихо заметила:

— Ответьте на это, Зэв. Отвечайте Бену.

— Пойдемте ко мне в комнату, — предложил Лэнг, — поедим чего-нибудь.

— Нет уж, идемте ко мне, — возразил Клем. — У меня продуктов больше, чем у тебя.

Всей группой они поднялись по лестнице (лифт не работал). У себя в комнате Клем вытащил бутылку виски и целый набор консервированных французских колбас, паштет из печенки, голландское масло, хлеб и итальянские сардины в томатном соусе.

— Фашистские сардины не для меня, — заявил Бен.

— Вот вам, пожалуйста! — воскликнул Клем. — Он же фанатик и предубежден даже против итальянских сардин!

— Не против сардин и не против итальянцев, а против фашизма. Я ненавижу фашистов, которые бомбят… Слушайте! — сказал Бен.

Все притихли, в комнате стали слышны взрывы. Завыли сирены ПВО, и электрический свет в комнате погас еще до того, как Клем успел дотянуться до выключателя.